Давид Айзман - Терновый куст
Самсон. Зачем ты это сделал, Берл?
Берл. Что я сделал?
Леа. Ты без скандалов не можешь.
Meер. Веселее ему, когда поругается.
Берл. Да ведь он ко мне пристал, ростовщик проклятый… На конфетной фабрике у него двести человек работает, подростки все, и нигде, во всем городе, так не мучают рабочих, как у него.
Леньчик. Так его, Берл, отлично. И пусть сюда не лазит.
Самсон. Он и меня раздражает, но все-таки…
Леньчик. Пусть не лазит, пусть не лазит… Дай мне газету, Берл… про того, который бомбу бросил.
Леа. Ты лучше не читай, Ленечка, ты не двигайся…
Самсон (задумчиво). Вот я и доволен, и рад всему, что делается, а в сердце у меня черно… Слишком черно у меня в сердце.
Меер. А не надо смотреть в сердце.
Самсон (в тоске). Предчувствую беды… Как дождь прольются беды, — а куда укрыться?
Меер. Укрыться нельзя, но зонтик над собой раскрыть можно: лишь бы сам я не делал зла.
Леньчик. Дырявый это зонтик, дядя! Я больше люблю ваши груши, чем ваши рассуждения.
Самсон. Все это только начало… Что будет? Что будет?..
Леа. Ты теперь больше мучишься, чем я, Самсон.
Самсон. Плохо нам, Леа. Плохо нам, Леа… Вот я говорю: как Моисей поступать надо, убить египтянина надо. И говорю: опять из среды тернового куста зовет господь… — Но надломилась моя душа. И темный дух идет за мной.
Меер. Ай-ай-ай!.. Вас послушать — земля разваливается. Повздыхал, постонал, и айда дальше!
Леньчик. Самый большой философ — это дядя Меер…
Меер. Вот от этих сморкачей все и идет.
Берл. Дядя Меер рассуждает как ростовщик Коган. Две половинки щипцов.
Меер. Э, нет!.. Вот это, видишь ли, Берл, уже неправда; в дяде Меере плачут печали, в богаче Когане хрюкает капитал.
Леа (вскакивает). Ленюшка, Ленюшка, что с тобой?
Леньчик (в обмороке, лепечет). Ннне… нехорошо…
Самсон. Откройте окно… Берл… Меер… Воды дайте…
Леа. Ой, господи… Ой, боже мой…
Суета, шум.
Берл. Надо его на воздух, под дерево.
Самсон. Постойте… пустите… я понесу его.
Леа. Ох, дети мои, ох, мои бедные дети…
Леньчик (очнувшись). Ничего… я сам пойду… я могу…
Его под руки выводят.
Не держите… я сам…
Все выходят во двор. Некоторое время сцена пуста, потом входят Александр и Дора. Слегка темнеет.
Дора. Где ж это все?.. Разбежались?..
Александр. Ну на это я не жалуюсь. (Подходит к Доре и обнимает ее.) Милая!
Дора (кокетливо). В самом деле… Ты ничего не имеешь против того, что все ушли и мы одни?
Александр. Милая моя, светлая моя…
Дора (ласкаясь, смеясь). Какая я светлая! Это ты вот светлый. (Перебирая его волосы.) Волосы, лицо, голубые глаза… Ах, кажется, ничего нет на свете милее, чем далекая, медленная музыка и голубой цвет.
Александр (смеясь). Голубой?.. А я считал, что тебе всего больше по душе красный.
Дора. Нет, не красный… Это, Саша, жизнь заставляет оттолкнуть все цвета и становиться под красный. И я верна красному. Но… (мечтательно, грустно) люблю я… дремлющее озеро в вечерний час… бледное отражение звезд в нем… и тихий говор недавно родившихся листьев… и изумленную улыбку не вполне еще развернувшейся почки… Волнует меня все кроткое, все сдержанное, тонкое… Наливается душа моя печалью, сладкой печалью — и стыдливость какая-то тихо томит, несказанное умиление охватывает меня, и… я так благодарна, благодарна… И не знает сердце, кого благословлять, и все благословляет и благословляет…
Александр. Дорогая моя, радость моя чистая…
Дора. И в тебе, мой друг, я так люблю твою тихую нежность… Мне стыдно сознаться, но… я любуюсь на твои красивые руки. (Обеими руками отводит его голову и долго смотрит в его лицо.) Голубые глаза… кроткие глаза… А каким могут они пылать гневом!.. А какой отвагой могут они загораться!.. Какую бездонную жажду подвига видела я в этих глазах… (Помолчав.) Ведь я не ошиблась в них, Александр, не ошиблась ведь?
Александр. Как я люблю тебя!..
Дора. И мы вместе, Александр!.. К победе, к несчастью вместе и рядом.
Александр. Вместе, Дора.
Дора. Как мне хорошо… Поет моя душа… И я все благословляю… я благословляю все…
Молчат. Входит Шейва.
Шейва (ворчит). Это отец? Это тоже называется отец?
Дора. О чем вы, тетя?
Шейва. Если бы он был отец как следует (нараспев), он бы положил его на скамью, спустил бы ему хорошенько штанишки и всыпал бы сзади так, что спина распухла бы, как городской дом на базарной площади.
Дора. Про кого это вы так?
Шейва. Про кого, если не про твоего отца? Мальчишку научить не может!.. Цуцик, молокосос, блоха в кастрюльке — и тоже на манифестации… Весь нагайками исполосован, дай нам бог так здоровья, и вот теперь из горла кровь показалась.
Дора. Кровь?.. Где Леньчик?.. Где все?..
Шейва. Во дворе все, под деревом… (Что-то ищет.)
Дора. Я сейчас вернусь, Александр. (Поспешно выходит.)
Шейва. И где это тут полотенце?.. Надо бы его обтереть хорошенько, весь в крови, как овца на бойне.
Александр. Вот что-то белое — не полотенце?
Шейва. Это наволока… Когда теперь вы цари, когда теперь вы ведете жизнь!
Александр. Вы так думаете?
Шейва. А то что же?.. Все дела делаете вы. И из всех дел выходят нагайки.
Александр. И больше ничего?
Шейва. И острог. И каторга.
Александр (задумчиво, как бы про себя). Почти что правда. (Помолчав.) А ведь есть такие страны, Шейва, где не знают нагаек…
Шейва полотенце нашла, но не уходит, так как рада порассуждать.
Темнеет.
Шейва. Ого, я думаю!.. Смотри-ка, а Леа свечей и хлебов не приготовила для благословения… Ведь вечер уже, суббота заходит… Захлопоталась… Ну ничего, я приготовлю. (Достает в сундуке чистую скатерть, накрывает ею стол. Кладет на него два больших калача и прикрывает чистой салфеткой. Около калачей ставит в ряд восемь подсвечников и в них вставляет непочатые свечи.) Нагайки?.. У меня племянник в Нью-Йорке, эмигрировал, так пишет — не жизнь, а благословение божие. Ни обысков, ни нагаек, ни Сибири нет в Нью-Йорке, спокойно, тихо, не боишься жандармов, никого…
Александр (задумчиво). Да… в Нью-Йорке поспокойнее.
Шейва. А тут ведь одно мучение!.. Каждый день ждешь обыска, ждешь, что заберут детей. Ночью глаз не сомкнешь от страха. Позвонит кто у ворот, так сейчас похолодеешь: «жандармы!»… Как будто не к колокольчику проволока прицеплена, а к сердцу твоему, и сердце рвет на куски…
Голос за окном: «Последние вечерние телеграммы!.. Очень интересные!..»
Александр. Это правда, Шейва, это правда… (Помолчав.) А хотели бы вы в Нью-Йорк уехать?
Шейва. Если бы только могла я всех забрать с собой, — эх, хоть сейчас!
Александр (задумчиво, как бы про себя). Да… там поспокойнее… Есть места, где жить поспокойнее.
За сценой шум. В дверях показываются Леа, Самсон, Берл, Дора, Меер. Впереди, еле передвигая ноги, идет Леньчик. Позади слепая, сосед без детей и еще несколько соседей — все обтрепанные, измученные, истощенные. Девочка на костылях, старый горбун, мальчик лет одиннадцати с лицом идиота, в одной рубахе. Впереди всех человек лет пятидесяти с отрубленными руками.
Леньчик (с болезненным раздражением). Я отлично могу идти сам. Не поддерживайте меня.
Леа. Ну сам, ну сам.
Сосед. Вот так и моя девочка тоже: стоять не может, а все хочет идти сама…
Нейман (входит с улицы. С гримасой печали и сострадания смотрит на Леньчика). Как же, однако, тебе перепало!
Леньчик (капризно хныча). Мне только очень хочется спать. Лягу и сейчас засну… Идите себе…
Слепая. Чем дальше, тем жизнь ужаснее.
Голос мальчика на улице: «Последние вечерние телеграммы!.. Очень интересные вечерние телеграммы!.. Очень интересные вечерние телеграммы!..»
Нейман (смотря в оконце). Мальчишка телеграммы продает. Взять разве? (Выходит.)
Леа. Боже всесильный, судья земли и всего живущего, сжалься над нами!
Александр. Надо вам успокоиться. Знаете, и вы бы прилегли.
Леа. Прошел мой сон. Прошла моя жизнь.
Меер. И к чему убиваться? Завтра твой Леньчик — айда дальше! — опять по всем крышам будет лазать. Шарлатан порядочный.