Джеймс Болдуин - Комната Джованни
Она ошиблась: тогда я действительно ничего не знал об этом, вернее, никогда об этом не думал, но с .того вечера эти женщины у меня не выходили из головы. Стоило мне увидеть какую-нибудь женщину, как я сразу же думал, а, может, и с нею у отца была эта «связь», как выражалась Элен.
– Я уверен, что Давид не может думать так грязно, как ты, – только и ответил отец.
В наступившей тишине я пытался догадаться, о чем они сейчас думают, старался представить себе, как в этот момент они выглядят и какими они будут утром за завтраком.
Посреди лестницы отец вдруг остановился и сказал так резко, что я вздрогнул:
– Послушай, я хочу, чтобы Дэвид вырос настоящим мужчиной, понимаешь, мужчиной, а не пастором!
– Ты, кажется, путаешь мужчину с жеребцом, – отрезала Элен, – спокойной ночи!
– Спокойной ночи, – немного помолчав, добавил отец.
И я снова услышал его нетвердые шаги на лестнице.
С этого вечера с непостижимой беспощадностью молодости я стал презирать отца и ненавидеть тетку. Трудно сказать, почему. Я и сам не знаю. Пророчествам Элен суждено было сбыться, а она говорила, что не за горами время, когда никто и ничто не смогут со мной совладать, Даже отец. И это время действительно наступило.
Все случилось после той истории с Джо. Она потрясла меня, я замкнулся в себе и озлобился. Рассказать кому-нибудь, что со мной стряслось, я, разумеется, не мог, я даже себе боялся признаться в этом, старался не вспоминать, но это было всегда со мной. Точно страшный разлагающийся труп, мысль об этом залегла в глубине мозга, отравила, разъела его и укрылась в подсознании. Вскоре я стал приходить домой пьяный, наталкивался на Элен, и та каждый раз устраивала скандалы.
Отец считал мои выходки неизбежной болезнью роста и старался не придавать им значения. Но за его дружелюбно-заискивающим тоном прятались растерянность и страх. Может быть, он надеялся, что с возрастом я стану к нему ближе, но стоило ему попытаться заговорить со мной по душам, я еще больше уходил в себя. Я не хотел, чтобы он понимал меня, не хотел ничьего понимания.
Потом я вступил в ту фазу, через которую неизбежно проходят молодые люди: я стал осуждать отца, притом судил его сурово, даже жестоко, от этого сильно страдал сам, хотя, конечно, не мог понять, что по-настоящему любил отца и что любовь умирала вместе с моей возмужалостью.
Бедный отец был обескуражен и напуган. Он даже подумать боялся о том, что наши отношения испорчены навсегда и, разумеется, не представлял, как поправить дело, но просто посмотреть правде в глаза – значило для него расписаться в том, что проглядел самое важное в жизни, чего-то недоделал и окончательно запутался. И поскольку ни он, ни я понятия не имели, какую ошибку допустили, а вдобавок, по негласному сговору, оба были вынуждены хитрить с Элен, нам не оставалось ничего другого, как относиться друг к другу с подчеркнутой теплотой. Мы мало походили на отца и сына. Отец даже хвастался, что мы с ним вроде «дружков-собутыльников». Может, иногда он и сам в это верил, но я – нет, больше того, мне вовсе не хотелось быть его «дружком». Я хотел быть его сыном. Когда он вдруг начинал по-мужски откровенничать со мной, я пугался и выходил из себя. С сыновьями отцам вообще не стоит выворачивать себя наизнанку. Я не хотел знать, а тем более слышать от него самого, что он такой же слабый и уязвимый, как я, это не укрепляло моих сыновних и дружеских чувств, отнюдь, мне, наоборот, начинало казаться, что я подглядываю за ним в щелку, и тогда мне делалось совсем не по себе. Отец думал, что мы похожи. Только мне вовсе не хотелось так думать, не хотелось думать, что я живу, как он, и что мой мозг когда-нибудь станет таким же чахлым, вялым и неподатливым. Отец хотел быть со мной накоротке, хотел, чтобы я держался с ним как с ровесником, а мне хотелось по-сыновнему соблюдать почтительную дистанцию. Только тогда я смог бы его полюбить. Как-то ночью, сильно под хмельком, я возвращался с приятелями с загородной попойки и разбил вдребезги машину. Произошло это целиком по моей вине. Пьян я был здорово и, тем не менее, полез за руль. Никто этого и не заметил, потому что я из тех людей, кто, упившись чуть ли не до белой горячки, выглядит трезвым, как стеклышко. Мы выскочили на прямое ровное шоссе, и вдруг на меня будто столбняк нашел. Машина потеряла управление, и из чернильной тьмы неожиданно вынырнул молочно-белый телеграфный столб. Послы шались крики, что-то лязгнуло, загудело, ухнуло, все вокруг стало багровым, ярким, как солнце, и я погрузился в таинственную темноту.
В себя я, видимо, пришел, когда нас перевозили в больницу. Смутно помню какое-то копошение вокруг, голоса, все это где-то далеко-далеко и вроде не имеет ко мне отношения. Потом я очнулся в снежном царстве: высокий белый потолок, белые стены, обледенелое окно, с неприязнью глядящее на меня. Я, наверное, силился привстать, потому что помню, как сильно звенело в ушах, потом что-то тяжелое придавило грудь, и надо мной нависло огромное лицо. Оно тоже давило и постепенно подминало меня. Я вскрикнул: «Мама!», – и потом стало опять темно.
Когда я, наконец, пришел в себя, у кровати стоял отец. Я чувствовал, что он в комнате, хотя еще не успел разглядеть его. Я осторожно повернул голову. Увидев, что я проснулся, отец приблизился ко мне и попросил не волноваться. Я заметил, что он здорово постарел и мне захотелось плакать. Мы молча смотрели друг на друга.
– Как ты себя чувствуешь? – наконец прошептал он.
Я попробовал ответить, но мне сразу же стало очень больно, и я испугался.
– Не волнуйся, Дэвид. Ты поправишься, поправишься, вот увидишь.
Я ничего не мог выдавить из себя. Я просто разглядывал его лицо.
– Вам, ребята, еще здорово повезло, – сказал он, стараясь улыбнуться. – Тебе досталось больше всех.
– Я напился, – пробормотал я. Мне так хотелось обо всем ему рассказать, но говорить было невыносимо больно.
– Неужели ты не знал, – спросил он в крайнем недоумении (большего он не мог себе позволить), – что пьяному лучше не садиться за руль? Ты же прекрасно знал это, – строго добавил он и поджал губы.
– Вы же все могли расшибиться насмерть. Его голос дрогнул.
– Прости,- вдруг прошептал я, – прости. Я не знал, как ему объяснить, за что прошу прощения.
– Брось, – сказал он, – просто в следующий раз будь осторожнее.
Он все время вертел в руках носовой платок, потом развернул его и вытер мой лоб.
– Кроме тебя, у меня на свете никого нет, – сказал он, виновато и грустно улыбаясь. – Папа, – сказал я и заплакал. Говорить было пыткой, а плакать еще больнее. Но я не мог сдержать слез.
Отец вдруг переменился в лице. Оно сделалось почти совсем старым и в то же время по-юношески беспомощным. Помнится, как, несмотря на все мое смятение, я с удивлением вдруг понял, что отец мой всегда много страдал и сильно мучается в эту минуту.
– Не плачь, не надо, – проговорил он, вытирая мой лоб этим нелепым носовым платком, словно тот обладал целебной силой. – Плакать не о чем. Все будет хорошо. Он сам чуть не плакал.
– Ведь у нас с тобой все хорошо, правда, Дэвид? Ведь я ничего плохого не сделал, правда? -И он все возил и возил по моему лицу этим чертовым носовым платком.
– Здорово мы набрались, – повторял я, – здорово набрались. Казалось, этим объясняется все. – Твоя тетка Элен говорит, что во всем виноват я, – продолжал отец, – говорит, что я тебя неправильно воспитал.
Наконец, слава богу, он убрал этот платок и робко расправил плечи.
– Ты-то на меня не сердишься? Скажи, не сердишься?
На щеках у меня высыхали слезы, на душе полегчало.
– Нет, – отозвался я, – ни капельки, честное слово.
– Я все делал для тебя одного, – продолжал отец, – все, что было в моих силах. Я посмотрел на него. Наконец, отец улыбнулся. – Ты покамест ложись-ка на спину, скоро лежать разрешат тебе дома. Там обо всем и поговорим, ладно? Там решим, куда тебе податься, что и как. А пока лежи и думай об этом. Идет?
– Идет, – ответил я, потому что в глубине души понимал, что никогда мы с ним откровеннее не говорили и такого больше не повторится. Я понимал, что он об этом не должен знать.
Когда я вернулся из больницы, отец завел со мной речь о будущем, но все уже было решено: я не хотел учиться в колледже и не хотел больше жить с ним и Элен. Я ловко сумел втереть отцу очки: скоро он уже и сам думал, что это по его совету я нашел работу и стал жить самостоятельно, что это все плоды его разумного воспитания. Теперь, когда я не жил в семье, можно было без труда ладить с отцом: я спокойно рассказывал все, что ему было приятно услышать, и он не мог пожаловаться, что не участвует в моей жизни. Словом, все и в самом деле наладилось: отцу казалось, что я живу как надо, а мне до смерти хотелось самому в это верить.
Я принадлежу, вернее, принадлежал к тем людям, которые превыше всего ценят в себе силу воли, умение на что-то решиться и добиться своего. Только это похвальное качество, как, впрочем, и остальные, весьма сомнительны. Люди, которые свято верят в то, что у них сильная воля и они управляют собственной судьбой, неизбежно занимаются самообманом – это и питает их уверенность. Их выбор всегда с изъяном, потому что по-настоящему решает проблему выбора тот скромный незаносчивый ум, который понимает, что решение зависит от тысячи случайных, заранее предусмотренных мелочей, а придумывать себе сложную систему допущений, тешить себя иллюзиями значит видеть мир придуманный, а не реальный. Поэтому и то, что я давным-давно решил в постели Джо, тоже привело меня к самообману. Я решил жить так, чтобы все грязное и порочное в этом мире не касалось меня. Замысел удался – в себя я не заглядывал, к окружающему миру не присматривался, бегал, по сути говоря, по замкнутому кругу. Но даже в замкнутом кругу не уклониться от случайных непредвиденных ударов и падений – они вроде воздушных ям, в которые проваливается самолет. Много у меня на памяти таких падений, пьяных и омерзительных, а одно даже страшное. Случилось это в армии. Был у нас там один педик, которого судил военный трибунал. Помню, в какой ужас и смятение привел меня приговор. То же самое я испытывал, когда заглядывал в себя и видел тот глубоко запрятанный страх, который заметил в мутных глазах этого осужденного человека.