Станислав Виткевич - Сапожники
2-й подмастерье (отвратительно выговаривая французские слова, поднимает над головой огромный офицерский сапог). Кель экспресьон гротеск![4]
Чувствуется, что все сапожники сильно возбуждены.
Саэтан. Дай-ка ему этот офицерский кавалерийский, мать его в бога душу, сапог. Пусть он дошьет его за тебя. Ему такие сапоги нужны, ему и тем господам, ради которых он засаживает будущих героев человечества в свои санатории, да что там санатории – дворцы! дворцы воспитания духа! Держать всякий сброд и голытьбу за морду – вот их благороднейший лозунг!
1-й подмастерье. Товарищ мастер, а ведь он еще и страдалец: он ведь влюблен в нашего распутного ангелочка только потому, что она княгиня, а он – обыкновенный, третьестепенный буржуй, а не граф. Таких, как он, графья безнаказанно били по мордасам еще двести лет назад. Вот он и страдает и сам упивается своим страданьем, без этого не было бы так сладко ему, драной кошки сыну, как выражался наш знаменитый литературный критик Бой-Желенский.
Скурви (вскакивает с табуретки, 2-й подмастерье передает ему офицерский сапог; Скурви прижимает его к груди и восторженно рычит). Только одно не так, только одного вы не сможете у меня отнять: того, что я подлинный, настоящий либерал, а где-то, в экономическом смысле, даже демократ.
Саэтан. Достал ты его… Да – он сожалеет, что не вкусил этого наипаршивейшего существования, которое, быть может, содержалось в иллюзорно-фиктивных ценностях графской жизни в последней половине двадцатого века. Он отдал бы не знаю что ради того, чтобы иметь возможность стать страдающим графом и втемяшить себе в башку эдакую высшую утонченность относительно всего нашего существования, мать его курва, я уж прямо и не знаю… Ему недостаточно того, что он будет шить сапог в качестве доктора права и прокурора чуть ли не наивысшего, прямо-таки Страшного суда, – ему важно то, что этот ангелочек (указывает на княгиню) протрубит ему своими внутренними органами.
Княгиня (обращаясь к фокстерьеру, которого успокаивает Фердущенко). Терусь, фу! И вы тоже фу, Саэтан! Так же нельзя, не «льзя», как говорили шутники-славянофилы, изобретатели лингвистических бессмыслиц. Это нехорошо, неприлично, и все тут. У вас всегда было столько такта, а сегодня?
Саэтан. А я буду бестактным и безвкусным, буду! Довольно этого самого вкуса. Всю грязь и вонь я вытряхну из своего нутра на Страшный суд. Пусть все воняет, пусть насквозь провоняет весь этот мир, пусть он вывоняется до конца, может быть, после этого он наконец-то заблагоухает; жить в таком мире, каким он является сейчас, просто невозможно. Несчастные человечки не ощущают, как смердит демократическое вранье, а вот вонь сортира они чувствуют. Эх! Правда вот в чем: он отдал бы все на свете, чтобы хоть одну секунду побыть настоящим графом. Но он не может, не дано ему, бедолаге несчастному, эх!
Скурви. Пощадите! Я признаюсь. Сегодня утром при мне повесили осужденного графа Кокосиньского – Януша, не Эдварда, убийцу уличной проститутки Рыфки Щигелес, государственного растратчика из Польской объединенной партии, канцелярия номер восемнадцать, Признаюсь: я завидовал тому, что его вешают, его, настоящего аристократа, Конечно, если так, положа руку на сердце, говорить, я бы не дал себя повесить и за девять «кусков», но тогда я завидовал. Он, этот граф, что-то говорил и одновременно рыгал со страха, как мопс, которого замучили глисты. «Смотрите, как в последний раз испражняется настоящий граф!» Ох – хоть раз иметь возможность так сказать и умереть!..
Княгиня (фокстерьеру). Терусь, фу! Я таю от нечеловеческого наслаждения! (Поет – это ее первая песенка.) «Я из рода „фон“ унд „цу“, бью прислугу по лицу, прыгаю, как антилопа гну, мужика в бараний рог согну!» Это моя первая песенка сегодня с утра. Моя девичья фамилия – Торнадо Байбель-Бург. Вы, Роберт, понятия не имеете, какое наслаждение носить такую фамилию.
Скурви (теряя сознание и падая в обморок). Ах – ведь когда-то она была девушкой. Почему-то мне никогда это не приходило в голову. Малюсенькой девчоночкой, доченькой-паинькой. Эта безвкусная в высшем понимании песенка пробрала меня до слез. На меня вот такие вещи действуют гораздо сильнее, чем настоящие страдания. Чья-нибудь небольшая стыдливая оплошность трогает и умиляет меня до безумия, а вот на выпущенные кишки я могу смотреть без содрогания. Золотце мое единственное! Как безмерно я тебя люблю! Как страшно, когда дьявольское желание входит в соприкосновение с нежностью и сентиментальностью. Вот тогда самец готов. Гото-о-о-о-венький…
Падает с табуретки, прижимая к груди сапог. Сапожники, не выпуская из рук желтых цветов, которые им раздали, поддерживают его. Они понимающе подмигивают друг другу, ушатами поглощая совершенно нездоровую атмосферу.
2-й подмастерье (нюхая цветок; прокурора Скурви пристроили на табуретке в очень неудобной позе – головой вниз). Страдалец! Я поглощаю реальность грязными помойными ведрами. Атмосфера нездоровая, как Campagna Romana.[5] Я пью застывшие в воздухе помои через соломинку, как мазагран или лимонад. Ужасные страдания! Мои внутренности так опалены, как будто мне сделали клизму из концентрата соляной кислоты.
Княгиня (риторически). Это преувеличение.
2-й подмастерье. Нет. Подумайте только, отчего я такой, а не иной?! Неправда, что о другом существе я не мог бы сказать «я». Я мог бы стать хотя бы вот этим падлом (указывает на прокурора), а я всего лишь вшивая суперрвань или что-то в этом роде – конечно, я выражаюсь приблизительно, – находящаяся на горном перевале через дичайший нонсенс человеческого существования: смешения отдельно взятой личности, индивидуальности, с телами… знаете, я уже сам ничего не знаю… (Смущенно умолкает.)
Саэтан. Не нужно так смущаться, Ендрек! Неправда – биологический материализм автора этой пьесы выражен иначе: он представляет собой синтез откорректированного психологизма Корнеля и отредактированной монадологии Лейбница. Миллиардами лет соединялись и дифференцировались клетки и элементы только затем, чтобы такая мерзкая пакость, как я, могла бы сказать о себе – «я». А эта метафизическая, княжеского происхождения проститутка – да что там употреблять ласкательно-уменьшительные определения – эта сукина дочь, мать ее…
Княгиня (с укоризной). Саэтан…
Саэтан (возбужденно). Ирина Всеволодовна, вам Хвистек запретил присутствовать в польской литературе. И поэтому вы вынуждены слоняться по пьесам, переходя из одной в другую, по бессмысленным пьесам, которые никогда не будут поставлены, по пьесам, стоящим вне литературы. Он, этот Хвистек, терпеть не может русских княгинь, бедняга. Ему бы хотелось каких-нибудь белошвеек, консьержек, в общем, кого-нибудь в этом роде. А вот для меня это уже слишком! Для меня, для нас – только дурно пахнущие шлюхи и еще более вонючие дворовые матроны: наши бабки, кузины, тетки… эх!
2-й подмастерье. Это вы, мастер, уже занимаетесь классовым самобичеванием. Ваше счастье, что вы матерей здесь не упомянули, а то бы я вам по морде дал.
Скурви (с дикой, безумной улыбкой). Классовый класс! Ха-ха-ха! Логистика классовой борьбы. Классовая борьба классов против самих себя. Я тоже самого себя презираю. Все, хватит, из этих сетей надо выпутываться, кем-то нужно становиться: или по эту сторону, или по ту. Из страха перед ответственностью – моего страха – я готов упустить самый лакомый кусочек предназначенной мне жизни. А ведь будь я графом, я бы мог лишь наблюдать за всем этим со стороны.
Княгиня. Только в Польше так остро стоит проблема принадлежности к графскому сословию. С этой минуты я запрещаю об этом говорить – шлюс, чудные мои мальчики! (Целуется с подмастерьями.)
Скурви. Как можно так выражаться: «чудные мои мальчики» – бр-р-р. (Содрогается от отвращения и цепенеет.) Это, знаете ли, верх безвкусицы и моветона! Я содрогаюсь от отвращения и цепенею. (Делает это.) 2-й подмастерье (вытирает руки о фартук). А вот мне уже за эти ваши туфельки нужна не монета, ваша княжеская милость, – мне бы десяточек точно таких же огненных поцелуев, какими обменивались господин Ксикос и госпожа Корпонэ в романе Мора Йокаи, который я читал в детстве.
Княгиня (направляя на него маленький серебряный браунинг). Знаю, «Белая дама» называется. Ты тоже получишь десяток пуль, как тот самый Ксикос.
1-й подмастерье. Так пишут дамочки, занимающиеся литературным трудом в бессознательном состоянии, ворошительницы устоявшегося понятийного порядка, безумные кликуши, исповедующие гадкий принцип «жизнь – это искусство, а искусство – это жизнь». В результате мы и получаем то, что сейчас происходит на нашей маленькой сапожницкой сцене, – все это придумано этими балаганьими лбами!