Алексей Герман - Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
На другой скамейке спит, обняв лыжи, лыжник, и больше здесь никого нет. У моих ног стоит здоровенное обмерзшее снегом ведро с углем. От печки тянет жаром, пахнет краской. Радио играет веселую песню, совпадающую с тем, что я еду в Кавказские горы. Только в песне поется про северные края, а я еду в южные. «Мы поедем, мы помчимся на оленях утром рано…» — поет радио, и огонь в дырочках печной дверцы подмигивает в такт музыке.
Я перевожу взгляд и вдруг вижу рядом со своим ботинком большой черный сапог в блестящей калоше. На калоше играет отсвет огня, и с нее на каменный пол капают капли. Кап, капает капля, кап — другая. Я поднимаю голову, уже зная, что я увижу. Рядом со мной на скамейке сидит милиционер. Я сразу же отвожу глаза. Мы оба молчим и смотрим на огонь в дырочках печки. Я еще надеюсь, что он пришел сюда просто так, погреться. Но первый не выдерживаю напряжения и начинаю покашливать. Милиционер тоже кашляет в ответ, прикрыв рот рукой. Я снова кашляю, и милиционер тоже кашляет. Я кашляю в том смысле, что я сижу и сижу. Ожидаю билета, и все. А он кашляет в том, наверное, смысле, что откуда я взялся и почему я без родителей.
— Вообще-то ты, Борис, ни в чем не виноват, — вдруг говорит милиционер, глядя на огонь, и покашливает. — Ребенок не чемодан, чтобы стоять, где его поставили, елки-моталки. Верно?
Я беззвучно киваю головой, потрясенный тем, что и он знает меня по имени, сползаю со скамейки и отхожу. Окошечко кассы открыто. Как же я не заметил, что кассирша вернулась, но я не подхожу к окошечку, а бегу к железной дверце и стучу в нее.
— Это я, — шепотом кричу я в щелочку. — Вы у меня купили пальто, шапку и бинокль. Дайте мне, пожалуйста, билет, а то мне очень некогда.
Зачем, зачем милиционер встал и смотрит на меня? Чего ему от меня надо?..
— Это ты, яблочко? — железная дверь крякает, открывается, в ней появляется румяная кассирша в кружевном платье, а в руке у нее мое клетчатое пальто. Позади нее дребезжит электрический чайник, и во мне тоже что-то начинает дребезжать. Сзади подходит милиционер и садится рядом со мной на корточки.
— Нет, — я начинаю понимать ужасный обман и трясу головой.
— Да, — говорит милиционер.
— Дайте мне мой билет, — говорю я кассирше, губы у меня дрожат, я пытаюсь их остановить, но они все равно дрожат, — вы же обещали билет… Дайте мне, пожалуйста, мой билет… У меня секретное донесение… Мне очень нужно… Вы обещали… Вы врунья…
— Ну посуди сам, — румяная кассирша протягивает мне мое клетчатое пальто, — как же ты поедешь один… Дорога такая дальняя, ты только подумай!
Я отталкиваю пальто, проскакиваю под рукой милиционера, выскакиваю на улицу, натыкаюсь на какую-то бочку, поворачиваюсь и мчусь по узкой, расчищенной в глубоком снегу, почему-то черной тропинке. За мной бегут милиционер и кассирша, впереди, вытянув шею и помогая себе крыльями, несется перепуганный пестрый петух.
— Стой! — кричит голос милиционера. — Остановись!
— Осторожно-о-а-а-а! — вдруг отчаянным женским голосом кричит петух и стрелой взлетает в покрытое снежными сугробами и кустами небо. А я лечу, качусь вниз. И наступает тьма. Потом мне на лицо падает что-то белое, и я умираю.
Я не умер. Просто я упал в яму, в которой хранили уголь для той печки, у которой я сидел.
Судьба играет человеком, она изменчива всегда.
Утром до снегопада весь город был разноцветный, белый, желтый, даже красный. Сейчас весь город белый. По улице трюхает тяжелый областной грузовик. Он тащит на прицепе другой грузовик, побывавший в дорожном происшествии, разбитый, без стекол и фар. Мы едем в кабине первого грузовика. Мы — это шофер-водитель, товарищ постовой милиционер со станции Ручьи и я. Передо мной трясется желтый капот, два зеркальца на крыльях. Под капот уползает улица со снегом. Мы молчим. Судьба играет не только человеком, но даже грузовиком. Еще сегодня утром грузовик, который мы везем на прицепе, выехал из своего гаража, взял груз и весело помчался по дороге. А я весело собирался в Далекие Кавказские горы.
— Как вы думаете, его будут чинить или разломают на железо? — это только кажется, что я спрашиваю про грузовик. Я думаю, что будет со мной.
— Надо бы разломать, — товарищ постовой милиционер не любит меня, хотя я ни в чем не виноват, — чем чинить, дешевле новый сделать.
Некоторое время мы молчим.
— Но ведь его еще можно починить… — говорю я в том смысле, что и я могу исправиться, — и все еще может быть хорошо. Или не может быть?!
— Да нет. Не имеет, наверное, смысла.
Шофер-водитель достает пачку папирос. На них изображены белые Кавказские горы под самое небо. И среди этих гор скачет одинокий всадник на вороном коне. Я не хочу смотреть на эти папиросы и отворачиваюсь.
— Его еще можно исправить, — волнуясь, опять начинаю я. В зеркальце видно, как грузовик покорно кивает мне разбитыми фарами. — Ему нужно просто вставить фары… и стекла… и покрасить в желтый цвет.
— Приехали! Станция Вылезайка! — шофер-водитель нажимает на тормоза. — Будь здоров и не кашляй!
Товарищ милиционер первым вылезает из кабины, ставит меня на снег. Дверца за моей спиной грохает, огромное черное колесо проезжает мимо моего лица, потом разбитая фара, еще черные колеса, и все. Мы действительно приехали, и я стою на нашей улице, по которой совсем недавно, всего несколько часов назад, я уезжал в машине такси. Ничего не изменилось на нашей улице. Как было, так и осталось. Только снегу подвалило, и шрам в сугробе почти стерся. Хотя, если вглядеться, можно увидеть и шрам. Милиционер берет меня за руку, я поднимаю воротник своего клетчатого пальто, может быть, меня так не узнают знакомые, втягиваю голову в плечи, и мы быстро идем по тротуару к нашей белой кафельной подворотне. Только бы никого не встретить. Только бы никого не встретить.
— Что случилось? Ты что натворил? Что у тебя с головой? — из парадной, которая выходит на улицу, ко мне навстречу бежит наша почтальонша тетя Настя.
— Тетя Настя, — вдруг почему-то кричу я, ноги сами несут меня к ней, я обнимаю ее и ее сумку с газетами, — они меня бросили на вокзале… сами сели в поезд и уехали… и мне ничего не сказали… Я бегал, я их искал… Я на поезде ехал. Я в угольную яму упал… У меня вся голова разбита… если я не нужен… если я не нужен, я могу в детский дом уйти, там дети нужны, мне говорили…
Тетя Настя растерянно гладит меня по шапке, по бинту. От газет пахнет краской, и от жалости к себе я начинаю рыдать.
— А я тебе журнал несу, — вдруг радостно кричит тетя Настя, — и «Вечерку»… и письмо, может быть, от папы… — она садится на корточки, начинает заталкивать мне в карман письмо и журнал.
— Боба, Бобинька! — из нашей подворотни на улицу вылетает моя мама в шлепанцах и пальто нараспашку. — Бобинька, мальчик мой!
Теперь мы рыдаем все втроем.
— Мне позвонили, позвонили, — кричит мама, — мне позвонили! Что у тебя с головой? Боже, какое счастье! Боже, какое счастье!..
— Я вас искал, искал, — рыдаю я, — я бегал… я на юг ехал… я в яму упал… У меня вся голова разбита…
— Мне позвонили, позвонили… Спасибо вам, товарищ милиционер! Мне позвонили, позвонили…
Мама вдруг поднимает меня на плечо и быстро, почти бегом, несет меня в нашу белую подворотню. А тетя Настя и милиционер бегут следом.
— Сумасшедшая, сумасшедшая! — кричит тетя Настя и еще что-то и смеется. И милиционер смеется тоже. Надо мною близко каменный свод нашей белой подворотни с электрической лампочкой. Милая, милая подворотня!
— Бобку несут! Бобка вернулся!
Все наши сидят с ногами на утопленной в снегу скамейке у катка и потрясенно смотрят на меня. А некоторые встают.
— Я вернулся, — кричу я с маминого плеча. — Я в электричке ехал! У меня вся голова разбита! Я с ученым профессором Капицей познакомился! Он ко мне в гости придет! Я вас всех приглашаю!
Стоп! Я застываю с открытым ртом. На Толяне-Обезьяне… На Толяне-Обезьяне из-под пальто совершенно ясно видны… и спутать этого нельзя… На Толяне-Обезьяне красные, красные, красные английские штаны с клетчатыми пуговицами! Такие же, как у меня! Ну точно такие же! Только ботинки у нас разные!
— А-а-а-а! — начинаю я. Дверь нашей парадной распахивается и захлопывается.
— Нашелся?
— Нашелся, нашелся…
— Ну, слава богу!
Двери на всей нашей лестнице открываются, и все рады, что я нашелся. Наш дом старый, даже старинный, и в окнах на лестнице еще сохранились кое-где цветные стекла. Солнце светит в эти цветные стекла, и вся лестница из-за этого пестрая. И пылинки в воздухе тоже пестрые. Мама устает меня нести, мы садимся на подоконник и громко дышим, может быть, от усталости, а может быть, от счастья.
— Тебе же письмо, — задыхаюсь я, — у меня в кармане. Мне журнал, а тебе письмо…
— Потом, потом, — задыхается мама и машет на письмо рукой. — Ой, я туфлю потеряла и не заметила, ищи, Бобка, мою туфлю.