Давид Айзман - Терновый куст
Берл. Ну я не заплачу… У меня другие заплачут!..
Меер. Кто же это — другие?
Берл. А вот те, которые так устроили, что человек с седой бородой, и больной, должен по дворам ходить собирать кости…
Самсон. Вся наша жизнь мученическая. Все мы мученики.
Меер. Ничего… Как-нибудь… Завздыхал, застонал, и айда дальше!.. И не оглядывайся… Оглянешься — ослепнешь…
Берл. Нет, ослепнут другие. (С внезапной злобой.) Глаза я у них вырву, проклятые внутренности я вырву у них!
Meер. Ой, Берл, Берл!.. Научи тебя… А что может ожидать человека, который вот так рассуждает?
Самсон. А что ожидает вас, если вы иначе рассуждаете? А что всех нас ожидает?
Входит сосед с ребенком на руках. Он в опорках на босу ногу, в жилете, без пиджака. Ворот расстегнут, видна грудь. Длинная голова, орлиный кривой нос, в глазах пламя чахотки. Жиденькая бороденка; усов почти нет. Девочка, лет пяти, босая, грязная, заморенная, идет за ним.
Что вот его ожидает или его детей?
Сосед. Меня что ожидает, я давно знаю. (Кашляет.) Видите — кровь… Вчера у доктора был… Говорит: «каверна»… Чем занимаюсь, спрашивает. Говорю — латыжник, сапоги латаю… «Нельзя вам этим заниматься, нельзя сидеть много, нельзя кожей дышать…» (Кашляет.) Без него не знаю я…
Леа (со стоном). И он Мануса пришел видеть… И он к Манусу…
Сосед. Ночью я весь мокрый от пота… подушка под головой мокрая… Молоко велел доктор… «Молоко!».. Хлеба достать бы… (Помолчав.) Работы нет… силы нет… жить нечем… и умереть нельзя.
Меер. Бог даст, еще поживете.
Сосед. Запретил доктор целовать детей — зараза. И чтоб отдельно жили… Разве ж я могу?.. Вот я ее гоняю от себя — она по двору бегает… А маленький всегда со мной… Как умерла мать, он все со мной… И когда работаю, и вот когда ухожу… Работаешь, а он подле, в корзине спит… Ну конечно, не целуешь… А другой раз не вытерпишь и — в ножку… Дитя ведь, мое ведь дитя… Кровь моя!.. И еще, может быть, только месяц какой-нибудь жить мне и видеть его… (Кашляет.)
Самсон. Не может это быть, чтобы жизнь всегда оставалась такой проклятой, такой невыносимой! Все вверх дном должно пойти. Все перевернуть надо!
Меер. А кто сможет это?.. А кто это сделает?
Сосед. Я зашел… я хотел видеть вашего Мануса.
Леа (быстро поднимает голову, стонет). Ой, горько мне…
Сосед. Слыхал, что уезжает он… Хотел проститься.
Леа. Хочет проститься… Все хотят с ним проститься…
Меер. Что ж, это понятно… Вот Шойлек ведет свою тетку, верно, и она проститься пришла.
Входит босоногий оборвыш-мальчик. Опираясь на его плечо одной рукой, а другой опираясь на высокую палку, входит слепая.
Слепая. Есть тут кто-нибудь? Здравствуйте… Вы здесь, Леа?
Леа. Ой, боже мой! Ой, господи боже мой!..
Слепая. Стонете, Леа?.. Что ж, оно так: стон — наш хлеб. Все мы стонем. И вся наша жизнь — один стон. Один кровавый стон.
Меер. Ну чего еще вы пришли гвозди в сердце вколачивать!
Слепая. Не я вколачиваю их, жизнь вколачивает… Это, кажется, вы, Меер?.. И сколько вколотила она их, что больше уж и места нет.
Сосед. Деточки мои… птичечки мои…
Слепая. Пока была я зрячей — жизнь как будто манила… Все же я целый человек была. Теперь только лохмотья остались…
Сосед. И душа для страдания.
Берл. И рот, чтобы есть.
Слепая. Правда, объедаю детей… И все голодны.
Шейва. В двадцать три года ослепнуть — это таки большое несчастье. Но только в вашей слепоте вы сами виноваты, дай нам бог так здоровья. Знали, что ртуть вредит, — надо было бросить фабрику.
Самсон. Вы, Шейва, всегда умнее всех скажете.
Слепая. Когда ж нужда, когда восьмеро детей у сестры!.. А у мужа ее во время погрома громилы обе руки отрубили. Если бы я не работала, всем с голоду надо было бы умереть… Полоскала я глаза, примочки на ночь клала… на молодость надеялась… Не помогло… Глаза вытекли…
Самсон. Когда станешь присматриваться к этому океану страданий, то чувствуешь, как дрожит мозг… Где правда? Где справедливость?
Meер (нараспев и как бы с удивлением). Вот вовсе чего вы захотели!.
Самсон. Стоны, вопли, преждевременное одряхление, изувеченные члены, изможденные тела уродов. Жизнь более ужасная, чем смерть, и смерть более сладкая, чем радость… Ждешь ее, призываешь смерть, единственного утешителя и друга… Лучшие черты наши стираются, мы становимся злыми, бездушными, жестокими, мы заедаем друг друга, топчем. Звереем все, и даже без пользы для себя делаем зло другим. Измученные, мучаем. Свирепыми делаемся, гнусными. Сносим покорно всякую подлость, всякое преступление. Слабого давим и пресмыкательски улыбаемся злодеянию — даже когда оно душит нас самих, наших детей… Что такое! Ведь человек, человек это делает!.. И я не понимаю, я не понимаю, как только не сойдешь с ума!..
Меер (встает). Когда вы начинаете эти ваши разговоры, то мне кажется, что не двадцать верст я прошел, а двести и что сейчас я упаду.
Сосед. Жить нечем… и умереть нельзя.
Меер. Вот увидите, вы еще долго будете жить.
Берл. Не будет он жить.
Шейва. Молчи, Берл! У тебя сердце полицейского, дай нам бог так здоровья.
Слепая. Берл, вы ошибаетесь: сосед наш жить еще будет. (Многозначительно.) И почему — это я знаю.
Берл. А куда его дети пойдут, когда он умрет?
Слепая (многозначительно, загадочно). И это я знаю… Когда-нибудь я вам скажу. Позаботятся о детях… И кто позаботится, тоже я знаю.
Леа. Тяжело мне… Страшно мне… (Выходит.)
Девочка соседа (дергает отца за руку и показывает на шкафчик). Хлеб.
Самсон. Она голодна? Вон и молоко есть. (Дает девочке молока и хлеба. Та с жадностью ест.)
Слепая (задумчиво, медленно, как бы про себя). Если бы могла я… собрала бы всех страдающих… замученных всех… собрала бы на острове… и остров в море погрузила… Пусть отдохнут…
Берл (гневно ударяет молотом об наковальню). Ничего! Заплатят нам! Время умести придет.
Слепая. Все нищие — благотворители; все паралитики — мстители.
Меер (махнув рукой). Сотни лет идет время мести, тысячелетия идет оно — и так же далеко оно теперь, как было при праотце Иакове… Понимаешь?… Понимаешь это?.. Ну и двадцать верст по солнцепеку для старого человека тоже достаточно… Уйду от вас. Ох-хо-хо… (Берется за мешки.) И застонать силы нет.
Шейва. Иди уж, иди, богатырь мой! Я мешки возьму. (Взваливает на себя мешки и вслед за Меером уходит.)
Слепая. Пойду и я, дома стирка ждет… Кланяйтесь от меня Манусу. Пожелайте ему счастья. Веди меня, Шойлек. (Уходит.)
Самсон. Ты самовар Левицким отнес, Берл?
Берл. Сейчас отнесу.
Самсон. Нет, я сам… Давай его сюда. А ты сходи на Долгую улицу, к доктору, там ванну для починки взял — принеси.
Берл уходит. Самсон достает с полки самовар.
Сосед. Я еще зайду к вам, Самсон… Пойду под акацией посижу… Воздух там, и могу дышать… Наелась, дочечка? Крошечки мои… цветочки вы мои… (Берет девочку за руку и уходит.)
Самсон с самоваром под мышкой идет на улицу. Минуту сцена пуста. Входят Александр и Дора. Он изящный блондин, в белой тужурке. Она брюнетка, худенькая, с красивыми чертами.
Дора. И вы заметили?
Александр. Еще бы!
Дора. Возбужденный, живой, в глазах какой-то особенный блеск…
Александр. Это минутами, когда прорвется… А вообще — необычайно сосредоточенный, углубленный какой-то.
Дора. Этот неожиданный приезд… и скорый отъезд… И потом… знаете, Манус не так относится к людям, как относился раньше. Мать он целует, ласкается к ней… А вообще это у нас как-то не делается… И со всеми он особенно ласков.
Александр. По отношению ко мне я, действительно заметил это.
Дора. И — что всего необыкновеннее — это то, что и к нему не так относятся, как раньше… Это странно, Александр, это в высшей степени странно. И какое-то особенное дружелюбие питают к нему… Заходят соседи, и мне случалось ловить их взгляды на Манусе — печальные и любящие взгляды.
Александр. Вы знаете, на меня он всегда оказывал огромное влияние.
Дора. Тут что-то таинственное… Всех влечет к нему…
Александр. Теперь особенно.
Дора. Да, теперь особенно… Третий день, как он приехал, и все здесь стало мне казаться значительно важнее…