Борис Пастернак - Люди и положения (сборник)
– Где она? Она с вами?
– Нет, я оставил вещи на вокзале, а книжка в саквояже.
– Жалко! Мы могли бы доставить книжку ему на дом. Феррарский адрес Релинквимини известен редакции, но вот уже с месяц, как он в отъезде.
– Как, разве Релинквимини не в Ферраре?
– В том-то и дело. Я, собственно, в толк не возьму, на какой исход можете вы надеяться, объявляя о своей находке?
– Единственно на то, что через посредство вашей газеты установится надежная связь между собственником книжки и мною, и Релинквимини в любое время сможет воспользоваться любезными услугами «Voce» в этом деле.
– Что с вами поделаешь! Присядьте, пожалуйста, и благоволите составить заявление.
– Виноват, господин редактор, я вас побеспокою, у вас настольный телефон – разрешите?
– Пожалуйста, сделайте одолжение.
– Гостиница «Торквато Тассо»?.» Какие номера свободны?.. В котором этаже?.. Прекрасно, оставьте восьмой за мною.
«Ritrovamento» [3] – Найдена рукопись новой, готовившейся к выходу книги Эмилио Релинквимини. Владельца рукописи или его доверенных в течение всего дня до 11 часов ночи будет ждать у себя, в гостинице «Тассо», лицо, занимающее № 8 названной гостиницы. Начиная с завтрашнего дня редакция газеты «Voce», равно как дирекция гостиницы, будут периодически и своевременно извещаться вышеозначенным лицом о каждой новой перемене его адреса».
Гейне, утомленный дорогой, спит мертвым, свинцовым сном. Жалюзи в его номере, нагретые дыханием утра, горят, точно медные перепонки губной гармоники. У окошка сетка лучей упала на пол расползающейся соломенной плетенкой. Соломинки сплачиваются, теснятся, жмутся друг к другу. На улице – невнятный говор. Кто-то заговаривается, у кого-то заплетается язык. Проходит час. Соломины уже плотно прилегают друг к другу, уже солнечною лужицей растекается по полу плетенка. На улице заговариваются, клюют носом, на улице заплетаются языки. Гейне спит. Солнечная лужица разжимается, словно пропитывается ею паркет. Снова это – редеющая плетенка из подпаленных, плоящихся соломин. Гейне спит. На улице говор. Проходят часы. Они лениво вырастают вместе с ростом черных прорезей в плетенке. На улице говор. Плетенка выцветает, пылится, тускнеет. Уже это – веревочный половик, свалявшийся, спутанный. Уже стежков и нитей не отличить от петель. На улице – говор. Гейне спит.
Сейчас он проснется. Сейчас Гейне вскочит, помяните мое слово. Сейчас. Дайте ему только до конца доглядеть последний обрывок сновиденья…
От жара рассохшееся колесо раскалывается вдруг по самую ступицу, спицы выпирают пучком перекушенных колышков, тележка со стуком, с грохотом падает набок, кипы газет вываливаются. Толпа, парасоли, витрины, маркизы. Газетчика на носилках несут – аптека совсем поблизости.
– Вот видите! Что я говорил! – Гейне вскакивает. – Сейчас!
Кто-то нетерпеливо, с остервенением стучится в дверь, Гейне спросонья, взлохмаченный, во хмелю еще, хватается за халат.
– Виноват, сию секунду! – Чуть что не металлически брякнув, тяжело опускается на пол правая нога. – Сейчас. Ах, да!
Гейне подходит к двери.
– Кто тут?
Го л о с л а к е я.
– Да, да, тетрадь у меня. Попросите у синьоры от моего имени извиненья. Она в салоне?
Го л о с л а к е я.
– Предложите синьорине подождать минут десять. Через десять минут я весь к ее услугам. Слышите?
Го л о с л а к е я.
– Постойте, камерьере!
Го л о с л а к е я.
– Да не забудьте передать мадмуазель, что синьор-де выражает неподдельное свое сожаление по поводу того, что не может сию же минуту выйти к ней, чувствует себя перед ней глубоко виноватым, но постарается… Слышите ли вы, камерьере?..
Го л о с л а к е я.
– …но постарается через десять минут полностью загладить свою непростительную оплошность. Да поучтивей, камерьере, я ведь не из феррарцев.
Го л о с л а к е я:
– Ладно, ладно.
– Камерьере, дама в салоне?
– Да, синьор.
– Она одна там?
– Одна, синьор, пожалуйте. Налево, синьор. Налево!
– Здравствуйте. Чем могу служить синьоре?
– Pardon, вы из номера восьмого?
– Да, я занимаю этот номер.
– Я – за тетрадью Релинквимини.
– Позвольте представиться: Генрих Гейне.
– Простите… Вы в родстве?..
– Нисколько. Случайное совпадение. Прискорбное даже. Я тоже имею счастье…
– Вы пишете стихи?
– Я не писал никогда ничего другого.
– Я знаю по-немецки и отдаю поэзии весь мой досуг, а между тем…
– Знакомы вам «Стихи, не изданные при жизни поэта»?
– Конечно. Так это вы?!
– Простите, я мечтаю все же услышать ваше имя.
– Камилла Арденце.
– Чрезвычайно приятно. Итак, синьора Арденце, вам попалось на глаза мое сегодняшнее заявление в « Voce »?
– Да, да. О найденной тетради. Где она? Дайте ее сюда.
– Синьора! Синьора Камилла, вы, может быть, всем сердцем своим, воспетым несравненным Релинквимини…
– Оставьте, мы не на подмостках…
– Вы ошибаетесь, синьора, мы – всю жизнь на подмостках, и далеко не всякому по силе та естественность, которая, как роль, навязана каждому от самого рождения. Синьора Камилла, вы любите родной свой город, вы любите Феррару, между тем это – первый город, определенно отталкивающий меня. Вы прекрасны, синьора Камилла, и у меня сердце содрогается при мысли, что вы в заговоре с отвратительным этим городом против меня.
– Я не понимаю вас.
– Не прерывайте меня, синьора. С городом, говорю я, который усыпил меня, как отравитель усыпляет собутыльника, когда к тому приближается его счастье; он усыпляет его затем, чтобы пробудить искру презренья к несчастному в глазах его счастья, зашедшего в таверну, и счастье изменяет усыпленному. «Миледи, – обращается к вошедшей отравитель, – взгляните на этого лежебока: это ваш возлюбленный; он коротал часы ожидания рассказами о вас; они шпорами вонзались в мое воображенье. Не на его ли хребте прискакали вы сюда? Зачем так немилосердно хлестали вы его своей тонкой плетью, – оно в мыле, оно разгорячено. О, эти рассказы! Но потрудитесь взглянуть на него. Миледи, он усыплен собственными рассказами о вас, – вы видите, разлука оказывает действие колыбельной песни на вашего возлюбленного. Однако мы можем разбудить его». – «Не надо, – отвечает отравителю счастье отравленного. – Не надо, не тревожьте его, он спит так сладко и, может быть, видит меня во сне. Лучше позаботьтесь о стакане пунша для меня. На улице так холодно. Я вся окоченела. Разотрите мне, пожалуйста, руки…»
– Вы очень странный человек, господин Гейне. Но продолжайте, пожалуйста, ваша высокопарная речь занимает меня.
– Виноват, как бы не забыть о тетради Релинквимини; я подымусь к себе в номер…
– Не беспокойтесь, я не забуду про нее. Продолжайте, пожалуйста. Вот забавный! Продолжайте же. «Разотрите мне руки», – говорит, кажется, счастье?
– Да, синьора Камилла. Вы слушали меня внимательно, благодарю вас.
– Ну?
– Так-то, как отравитель со своим собутыльником, обошелся со мной город, и вы, прекрасная Камилла, на его стороне. Он подслушал мои мысли о старых, как разбойничьи замки, и, как разбойничьи замки, одиноко стоящих, разваливающихся рассветах и усыпил меня, чтобы исподтишка воспользоваться ими; он дал мне всласть наговориться о садах, на всех парусах из красного вечернего воздуха несущихся в открытую ночь, и вот – он поднял эти паруса, а меня оставил лежать в портовой таверне, и вы ведь не позволите ему будить меня, если хитрец это вам предложит.
– Послушайте, дорогой, при чем же я тут? Лакей, надеюсь, окончательно вас разбудил?
– «Нет, – скажете вы, – ночь прибывает, не быть буре б, надо торопиться, пора, не буди его».
– О синьор Гейне, как глубоко вы заблуждаетесь. «Да, – скажу я, – да, да, Феррара, растормоши его, если он еще спит, мне недосуг, разбуди его живей, собери все свои толпы, грохочи всеми площадями, пока не добудишься его: время не терпит».
– Да, правда, тетрадь!..
– После, после.
– О, дорогая синьора, Феррара обманулась в своих расчетах, Феррара одурачена; отравитель бежит, я пробуждаюсь, я пробужден, – я на коленях перед вами, любовь моя!
Камилла вскакивает.
– Довольно!.. Довольно!.. Правда, все это вам к лицу. Даже эти банальности. Именно эти банальности! Но нельзя же так, право! Вы ведь странствующий комедиант какой-то! Мы почти незнакомы. Только полчаса назад… Да Господи, мне смешно даже рассуждать об этом – и все же я ведь вот рассуждаю. Никогда еще в жизни глупее себя не чувствовала. Вся эта сцена как японский цветок, моментально распускающийся в воде. Ни больше ни меньше! Но ведь цветы-то эти бумажные. И дешевые цветы!
– Я слушаю вас, синьора.
– Синьор, я охотнее слушала бы вас. Вы очень умны и даже саркастичны, кажется. Между тем вы не гнушаетесь банальностями. Это странно, но в этом нет противоречия. Ваш театральный пафос…
– Простите, синьора. Пафос – это по-гречески страсть и воздушный поцелуй по-итальянски. Бывают вынужденно воздушные…
– Опять! Увольте, это несносно! Что-то кроется в вас, объяснитесь. И послушайте, пожалуйста, не сердитесь на меня, милый господин Гейне. За всем тем вы все-таки – вы не осудите меня за фамильярность? – вы – необыкновенный какой-то ребенок. Нет, это не то слово, вы – поэт. Да, да, как это сразу я не нашла его, а ведь для этого достаточно взглянуть на вас. Какой-то Богом взысканный, судьбою избалованный бездельник.