Бернард Шоу - Человек и сверхчеловек
Но урок, который вознамерился преподать миру автор, редко совпадает с уроком, который миру угодно извлечь из его труда. Привлекает и восхищает нас в El Burlador de Sevilla[6] вовсе не призыв немедленно раскаяться, а героизм смельчака, отважившегося бросить вызов господу богу. От Прометея[7] до моего собственного Ученика дьявола такие смельчаки всегда становились любимцами публики. Дон Жуан стал всеобщим любимцем, и мир уже не мог допустить, чтобы он подвергся адским мукам. Во втором варианте пьесы мир сентиментально примирил его с господом и целое столетие требовал его канонизации, то есть обращался с Дон Жуаном, как английские журналисты обращались с Панчем, этим комическим противником богов. Дон Жуан Мольера[8] — такой же нераскаявшийся грешник, как и исходный Дон Жуан, но по части набожности ему далеко до оригинала. Правда, он тоже предполагает раскаяться; но как он об этом говорит! «Oui, ma foi! il faut s'amender. Encore vingt ou trente ans de cette vie-ci, et puis nous songerons a nous»[9].
Следующий после Мольера — маэстро-чародей, гений и любимец гениев Моцарт, раскрывший дух героя в волшебных гармониях, сказочных звучаниях и в ликовании скачущих ритмов, похожих на летние молнии. Тут свобода в любви и морали изысканно насмешничает над рабским подчинением и интригует нас, привлекает, искушает, и непонятно каким образом поднимает героя вместе с враждебной ему статуей в сферы возвышенного, а жеманную дочь и ее чванливого возлюбленного — оставляет на посудной полке — пусть живут себе праведно до скончания века.
После этих вполне законченных произведений байроновский фрагмент не представляет интереса с точки зрения философской интерпретации. В этом смысле путешествующие распутники ничем не интереснее, чем матрос, у которого жена в каждом порту, а герой Байрона[10] — это, в конце концов, всего лишь путешествующий распутник. К тому же он глуп: он не говорит о себе со Сганарелем-Лепорелло[11] или с отцами и братьями своих любовниц; в отличие от Казановы[12], он далее не рассказывает своей биографии. По сути дела, он не настоящий Дон Жуан, ибо враг господа бога из него такой же, как из любого романтического повесы и искателя приключений. Будь мы с Вами на его месте — и в его возрасте, — мы тоже, может быть, пошли бы его путем; разве что Ваша разборчивость спасла бы Вас от императрицы Екатерины[13]. К философии Байрон был склонен так же мало, как Петр Великий. Оба они принадлежали к редкому и полезному, но малоинтересному типу энергичного гения, лишенного предрассудков и суеверий, свойственных его современникам. Происходящая от этого свобода мысли, не контролируемой совестью, сделала Байрона поэтом более смелым, чем Вордсворт[14], а Петра — царем более смелым, чем Георг III[15]. Но, поскольку их исключительность объяснялась не наличием, а отсутствием определенных качеств, она не помешала Петру оказаться чудовищным негодяем и сущим трусом и не помогла Байрону стать религиозной силой, подобной Шелли[16]. Так что байроновский Дон Жуан не в счет. Последний настоящий Дон Жуан — моцартовский, ибо к тому времени, когда он достиг совершеннолетия, из-под пера Гете[17] вышел кузен Дон Жуана — Фауст, который занял его место и продолжил его борьбу и его примирение с богами, но уже не в любовных играх, а в таких вопросах, как политика, искусство, проекты поднятия континентов со дна морского и признание принципа вечной женственности во вселенной. Фауст Гете и Дон Жуан Моцарта — вот последнее слово XVIII века о нашем предмете. И к тому времени, когда учтивые критики XIX века, игнорируя Уильяма Блейка с тем же легкомыслием, с каким в XVIII веке игнорировали Хогарта[18], а в XVII — Беньяна, миновали период Диккенса — Маколея[19], Дюма — Гизо[20] и Стендаля — Мередита[21] — Тургенева и добрались до философских сочинений таких авторов, как Ибсен и Толстой, Дон Жуан сменил пол и превратился в Донну Хуану, которая вырвалась из Кукольного дома[22] и, не довольствуясь ролью статистки в моралите, решительно превратилась в личность.
И вот в начале XX века Вы, как ни в чем не бывало, просите у меня пьесы о Дон Жуане. Однако из приведенного выше обзора Вы видите, что для нас с Вами Дон Жуан устарел по меньшей мере сто лет назад; а что касается менее начитанной широкой публики, пребывающей все еще в XVIII веке, то ведь к ее услугам Мольер и Моцарт, превзойти которых нам, смертным, не дано. Вы подняли бы меня на смех, если бы я принялся описывать — в наше-то время — привидения, дуэли и «женственных» женщин. Что касается обыкновенного распутства, то Вы же первый мне напомните, что Мольеров «Каменный гость» — пьеса не для искателей любовных приключений и что даже один такт томной сентиментальности Гуно[23] или Бизе показался бы отвратительной распущенностью на фоне моцартовского «Дон Жуана». Даже более или менее отвлеченные пассажи пьесы о Дон Жуане настолько обветшали, что непригодны к употреблению: к примеру, сверхъестественный противник Дон Жуана швырял отказывающихся раскаяться грешников в озера пылающей серы, где их подвергали мучениям рогатые и хвостатые дьяволы. От этого противника — и от этой идеи раскаяния — много ли осталось такого, что я мог бы употребить в посвященной Вам пьесе? С другой стороны, мещанское общественное мнение, которое едва ли замечал испанский аристократ во времена первого Дон Жуана, сейчас торжествует повсеместно. Цивилизованное общество — это огромная армия буржуа; аристократ теперь просто не решится шокировать зеленщика. Женщины — «marchesane, principesse, cameriere, cittadine»[24] и прочие — стали также опасны: слабый пол теперь силен и агрессивен. Когда женщин обижают, они уже не собираются в жалкие группки и не поют «Protegga il giusto cielo»[25]:[26] они хватают грозное оружие, юридическое и социальное, и наносят ответный удар. Одного неосторожного поступка достаточно, чтобы погубить политическую партию или служебную карьеру. Если к Вашему столу явятся все статуи Лондона, то при всем их уродстве это не так страшно, как если Донна Эльвира[27] притянет Вас к суду Нонконформистской Совести. Быть преданным анафеме сейчас стало почти так же страшно, как в X веке.
И вот мужчина, в отличие от Дон Жуана, уже не выходит победителем из дуэли со слабым полом. Да и неизвестно, удавалось ли это ему когда-нибудь; во всяком случае, становится все более очевидно, что по замыслу природы главенствующее положение тут занимает женщина. Что касается того, чтобы оттаскать Нонконформистскую Совесть[28] за бороду, как Дон Жуан дергал за бороду статую Командора в обители Св. Франциска, то это теперь совершенно невозможно: осмотрительность или воспитание остановят героя, будь он даже последний идиот. К тому же за бороду теперь скорее оттаскали бы Дон Жуана. Вопреки опасениям Сганареля, он не только не впал в лицемерие, но неожиданно извлек некую мораль из своей безнравственности. И чем яснее он сознает эту новую точку зрения, тем лучше понимает свою ответственность. Прежде к своим остротам он относился так же серьезно, как я отношусь к иным остротам господина У. С. Гилберта[29]. Скептицизм Дон Жуана, который и раньше был невыносим, теперь так окреп, что Дон Жуан уже не может самоутверждаться при помощи остроумного нигилизма: дабы не превратиться в полное ничтожество, ему приходится добиваться признания позитивным путем. Одержанные им тысяча три любовные победы сперва превратились в две недопеченные интрижки, связанные с долгими дрязгами и унижениями, а затем были и вовсе отброшены как недостойные его философского достоинства и компрометирующие его недавно признанное положение основателя школы. Он уже не притворяется, что читает Овидия[30], а действительно читает Шопенгауэра[31] и Ницше[32], изучает Вестермарка[33] и беспокоится теперь не за свободу своих инстинктов, а за будущее человечества. Так бесшабашное беспутство Дон Жуана вслед за его мечом и мандолиной отправилось в лавку старьевщика — отошло в разряд анахронизмов и суеверий. В нем теперь больше от Гамлета, нежели от Дон Жуана; пусть строчки, вложенные в уста актера с целью указать партеру, что Гамлет — философ, по большей части представляют собой всего лишь благозвучные банальности и, будучи лишены словесной музыки, скорее подошли бы Пекснифу[34], все же стоит только отделить подлинного героя (косноязычного тугодума, которого иногда осеняет вдохновение) от исполнителя (которому любой ценой приходится говорить на протяжении пяти актов пьесы), стоит только произвести то, что всегда приходится производить с шекспировскими трагедиями, то есть из ткани подлинного шекспировского текста удалить заимствования (нелепые события и сцены насилия), и мы получим настоящего, страстного противника богов, с таким же отношением к женщине, до какого теперь довели Дон Жуана. С этой точки зрения Гамлет — это усовершенствованный Дон Жуан, которого Шекспир выдает за порядочного человека, как беднягу Макбета он выдает за убийцу. Сегодня уже нет необходимости подтасовывать героев (по крайней мере на нашем с Вами уровне), ибо теперь понятно, что донжуанство как явление куда сложнее казановизма. Сам Дон Жуан в своем старании продемонстрировать эту разницу дошел почти до аскетизма, и потому моя попытка осовременить его, превратив в современного англичанина и пустив в современное английское общество, породила персонаж, внешне весьма мало напоминающий героя Моцарта.