Славомир Мрожек - Хочу быть лошадью: Сатирические рассказы и пьесы
Конечным пунктом своего маршрута я выбрал старую заброшенную цитадель. Я направился к ее древним, но еще высоким валам, поросшим буйной, ждущей второго покоса травой. Шум улиц остался далеко позади. Я забирался в глубь молчащих бастионов, которые со временем приобрели форму круглых горбов. Вся их воинственная гордость с них слетела, оставив идиллические, хотя и не лишенные некоторой тревоги холмы. Меня радовало то, что мои предположения оказались правильными. По дороге мне почти никто не встретился, и я мог без стеснения одной рукой придерживать брюки. В другой я нес бутерброды.
Несколько утомленный быстрой ходьбой, я присел на минуту в долине между двумя очень высокими параллельными валами, уходящими в далекую перспективу. Я уже долгое время шел вдоль этого оврага, по его дну, теперь же я видел над собою только полоску темнеющего неба. Всматриваясь в него, я заметил необыкновенно отчетливо выделяющийся на его фоне силуэт человека, чистящего винтовку, грудь которого украшал блестящий кружок медали. Там, наверху, было еще солнечно, в то время как в моем овраге уже лежала синяя тень.
Конечно же, это был старичок с конъюнктивитом, столь упорно преследовавший врага. И теперь он, очевидно, рыскал по окраинам города, без отдыха неся свою добровольную службу. Изумившись постоянству его страсти, я тем не менее испугался, что, хоть и побуждаемый благороднейшими стремлениями, увечный старец может ошибиться.
К счастью, он меня не заметил. Стараясь не издавать ни единого звука, я на цыпочках пошел вдоль вала. Вскоре он был уже позади. Я мог бы идти гораздо быстрее, но мне мешали спадающие брюки, которые я все время придерживал. О, если бы у меня были подтяжки! Смешные мелочи не оставляли меня и здесь. Но ведь в этой долине я был один, кого же мне стесняться?
А потом он все-таки выстрелил. Уже лежа в траве, лицом к земле, я почувствовал, что у меня болит сердце, тупо, глухо и глупо.
Мухи к людям
Октябрь, третья декада
— Видите? Нас уже почти нет. Вы сами этого хотели. Ну и наслушались мы ваших проклятий! А ты, который сейчас в глубине комнаты, огромный и нескладный, — ты, конечно, прекрасно помнишь, как ворчал целое лето: «Тоже господу богу пришла идея — дать червям крылья!»
Повторяю: нас нет, и вы можете по утрам спокойно отлеживаться, дремать с открытыми ртами, с голыши руками, разбросанными по одеялу. Кончилось для вас очень приятное сидение на ваших носах, полное изящества кружение возле уха, кто знает, не доставляющее ли больше радости, чем непосредственное вторженье с громким жужжанием в ваши ноздри.
Сегодня, когда все минуло, мы можем уже без злобы сказать, что мы и где мы. Итак — нас уже почти нет, согласно вашим желаниям, высказываемым с яростью вот уже полгода, по нескольку раз в день. Но чего вы этим достигли? Какой ценой вы заплатили за это? Нас нет, но нет и длинных дней, пляжа, жарких сумерек, а главное — уже нет надежды. Жалкие остатки каких-то листьев на деревьях — унылая пародия на прошлое, сохраненная только для того, чтобы ваше унижение было более горьким. Конец, конец… — признаюсь, выводя эти слова, я испытываю горькое удовлетворение, что вместе со мной, «крылатым червем», как вы любезно выразились, гибнет ваша прекрасная и благородная надежда.
Нас здесь три, здесь, между рамами окна; щели уже плотно законопачены валиками из ваты, тщательно заклеены полосками бумаги. С одной стороны я вижу мрачную глубину комнаты с белесым пятном твоего лица, с другой — простор неба. С этой стороны еще жужжит одна из моих приятельниц. Другая лежит внизу неподвижно, вытянув все шесть лапок. Ибо, хоть мы всего лишь «крылатые черви», после смерти мы выглядим лучше, чем вы.
Тихо тут и бело, и очень светло.
Никогда уже я не съем у тебя ни крупинки сыра за завтраком и не сяду тебе на голую спину, когда ты бреешься перед зеркалом, смешно скривившись, точно собака, выполняющая забавное и трудное задание. Зато когда ты смотришь теперь на меня, весь в своем мохнатом свитере, ты знаешь, что моя маленькая, черная и высохшая смерть на этой белой раме, в действительности — хочешь ты этого или мет — огромна и полна величия, как все то, что ты ожидал в начале мая.
Помнишь, как много ты себе обещал в начале опасного лета? Как лето проникало в тебя, а ты думал, что тебе удастся с ним справиться. Стоило потом посмотреть, как ты снова заклеивал щели в окне, снова, уж который раз в твоей жизни! Мы умрем. От всего этого тебе останется только мой трупик. И стоило ли так ругаться, когда я в июле хотела немножко пройтись по твоей ноге?
Прощай, мой огромный, одетый в позорную фланель! Веселого рождества и Нового года! Вот тут-то и выяснилось, что лучше: умереть вместе с Величием Несбывшегося, которое все же было так близко, или малодушно все забыть и сдаться в плен наушникам и калошам.
Мне светит последний закат солнца. Тебе — лампочка в шестьдесят ватт.
О наготе
Мой отец вошел в переднюю, машинально вытер ноги о вторую по счету подстилку, более чистую, которая находилась уже внутри квартиры. Первая, из дерюги, лежала перед дверьми, на лестничной клетке.
В передней, как обычно, было темно. Свет падал только через матовые стекла дверей, ведущих в спальню. И все-таки какой-то новый блеск, а точнее говоря, оттенок блеска, который едва обозначал свое присутствие, но не разгонял тьмы — должен был достичь поля его зрения и обеспокоить. Он остановился — в пальто цвета маренго — и стал искать источник своего беспокойства. Он нашел его не сразу, как бывает всегда, когда отыскиваемый нами неизвестный предмет находится выше линии нашего взгляда.
Вверху, выделяясь в густой темноте потолка, вертикально, острием вниз висел обнаженный меч.
В этом большом квадратном помещении стояла вешалка, где оставляли пальто и калоши; в углу стояли сундуки со всяким старьем. Все они имели неопределенную, глыбообразную форму, стертую полумраком. Теперь над ними парил меч, безупречно прямой, с продольным желобом вдоль клинка, светлый и, по-видимому, холодный. Его острие оканчивалось в одной точке, настолько интенсивно-яркой на границе металла и воздуха, что, глядя на него, вы чувствовали зуд в спине.
Так висел он на волоске, в самом центре передней.
Отец возмутился. Оплошность или глупая шутка? Но показать, как сильно это его затронуло, значило бы дать насладиться виновникам.
— Франтишка, уберите это! — с показным спокойствием бросил он в глубь кухни. Прижимаясь к стене, он достиг вешалки и оставил на ней свое пальто. Потом исчез в столовой.
За всей этой сценой я наблюдал из ванной, совмещенной с уборной, в которой был погашен свет. Я прокрадывался туда за листами романа, содержание которого хоть и было для детей непонятно, но будило преждевременное беспокойство. Чтобы роман не попал мне в руки, родители решили его уничтожить и выбрали для этого путь насколько деловой, настолько — как оказалось — ненадежный.
Передняя была пуста. Стоя один, в абсолютной темноте, я был свидетелем того, как в неподвижности и полумраке острие парило над черной стеклянной массой линолеума, слабо поблескивающего, точно подземное озеро.
Служанка не сняла палаш. «Слишком высоко», — ворчала она. Разразился скандал. Франтишка ушла.
Я был ребенком — и тот факт, что отец сам не мог ничего сделать, хотя часто, засучив рукава рубахи, чинил что-нибудь в мойке или на счетчике, — а также то, что не пришли монтеры и не сделали этого с профессиональной сноровкой и бесстрашием, — все это не вызывало у меня никаких эмоций. Я не смог пробудить свое удивление. Лежа на диване в столовой — это было мое любимое место, — я читал отрывки запрещенного романа и через приоткрытые двери поглядывал в сумрак передней. Так ежедневно ждал я возвращения отца. Он громко вытирал ноги, боясь, чтобы кто-нибудь из окружающих не заподозрил, что его обуревает страх.
Гостей, которые, по правде говоря, бывали у нас очень редко, он каждый раз предостерегал:
— Пожалуйста, вдоль стены, туда. Мы держим его на всякий случай, ну и к тому же для красоты.
Если бы полы не подметали щеткой на длинной палке, то место посредине передней осталось бы ненатертым. Но оно блестело всегда черным блеском и выделялось разве только в моем воображении.
Лежа на диване, небольшой, словно затерянный среди его узоров, я скорее перелистывал, чем читал эту желтую книгу, о которой не знал, как она называется, чем начинается и кончается. Благодаря зоркому наблюдению за всем, чем снабжали ванную, я дождался и иллюстраций. Белая, голая фигура заносила ногу через балюстраду балкона. Другая, тоже голая, хоть и несколько иная, стояла, заломив руки. В алькове кровать. На небе серп месяца. Все это черно-белое.
Случалось, хоть и не часто, что в длинные послеполуденные часы я оставался в квартире один. Тогда я открывал все двери, ведущие в переднюю. Из каждого закоулка квартиры, из ее глубины я четко видел в полумраке прямое и всегда неподвижное острие, с таким глубоким и чистым сиянием, что оно было лишено всякого вульгарного блеска, а великолепное единство его формы, материала и внутреннего света притягивало меня больше, чем крикливый отблеск заката в зеркале в спальне.