Бернард Шоу - Человек и сверхчеловек
Октавиус (вздыхая). Ах, Джек, если бы я мог на это надеяться!
Тэннер. Голубчик мой, да ведь твоя голова в пасти у тигрицы! Ты уже почти проглочен, в три приема: раз — Рикки; два — Тикки; три — Тави, — и поминай как звали!
Октавиус. Она со всеми такая, Джек; ты ведь ее знаешь.
Тэннер. Да. Она каждому перешибает лапой спину; но весь вопрос в том, кого из нас она съест? Мне лично кажется, что она думает съесть тебя.
Октавиус (встает, сердито). Возмутительно — говорить в таком тоне о девушке, которая в соседней комнате оплакивает своего отца. Но я так хочу, чтоб она меня съела, что готов терпеть твои грубости, ибо ты мне подаешь надежду.
Тэннер. Вот видишь, Тави, это и есть сатанинское в женщине: она заставляет человека стремиться к собственной гибели.
Октавиус. Какая же это гибель? Это достижение заветной цели.
Тэннер. Да, ее цели; но эта цель не в том, чтобы дать счастье тебе или себе, а лишь в том, чтобы удовлетворить природу. Женщина одержима слепою страстью созидания. Этой страсти она приносит в жертву себя; что же, ты думаешь, она остановится перед тем, чтобы и тебя принести в жертву?
Октавиус. Но именно потому, что ей свойственно самопожертвование, она не станет приносить в жертву тех, кого любит.
Тэннер. Глубочайшее заблуждение, Тави. Женщины, склонные к самопожертвованию, особенно легко приносят в жертву других. Они чужды эгоизма и потому добры в мелочах. Они служат цели, которая продиктована не их личными интересами, а интересами вселенной, и поэтому мужчина для них — лишь средство к достижению этой цели.
Октавиус. Ты несправедлив, Джек. Разве они не окружают нас самой нежной заботой?
Тэннер. Да, как солдат свою винтовку или музыкант свою скрипку. Но разве мы смеем стремиться к собственной цели или проявлять собственную волю? Разве бывает, чтобы одна женщина уступила мужчину другой? И как бы ни был силен мужчина, разве он может спастись, если уж он стал собственностью? Женщины дрожат, когда мы в опасности, и плачут, когда мы умираем, но это не о нас слезы, а о возможном отце, о понапрасну вскормленном сыне. Они обвиняют нас в том, что мы видим в них лишь орудие наслаждения; но может ли такой слабый, мимолетный каприз, как наслаждение одного мужчины, настолько поработить женщину, насколько цель всей природы, воплощенная в женщине, порабощает мужчину?
Октавиус. Но ведь это рабство делает нас счастливыми? Так не все ли равно?
Тэннер. Все равно, если не имеешь собственной цели в жизни и, подобно большинству мужчин, являешься просто кормильцем семьи. Но ведь ты — художник; а это значит, что у тебя есть своя цель, такая же всепоглощающая и корыстная, как цель женщины.
Октавиус. Как это корыстная?
Тэннер. А очень просто. Истинный художник скорее допустит, чтобы его жена голодала, дети ходили босыми, семидесятилетняя мать гнула спину ради его пропитания, чем станет заниматься чем-нибудь, кроме своего искусства. С женщинами он наполовину вивисектор, наполовину вампир. Он вступает с ними в интимные отношения для того, чтобы изучить их, чтобы сорвать с них маску условностей, чтобы проникнуть в самые сокровенные их тайны, зная, что они способны вызвать к жизни заложенную в нем творческую энергию, спасти его от холодной рассудочности, заставить его грезить и видеть сны, вдохновлять его, как он это называет. Он убеждает женщин, что все это приближает их к цели, тогда как на самом деле он думает только о своей. Он похищает молоко матери и превращает его в черную типографскую краску, чтобы, насмеявшись над своей жертвой, прославлять некий отвлеченный идеал женщины. Под предлогом избавления ее от мук материнства он стремится сохранить для себя одного заботу и нежность, которые по праву принадлежат ее детям. С тех пор, как существует институт брака, великие художники всегда были известны как дурные мужья. Хуже того: каждый из них — вор, обкрадывающий детей, кровопийца, лицемер и плут. Пусть выродится человечество, пусть тысячи женщин иссохнут в бесплодии, если только это поможет ему лучше сыграть Гамлета, написать более талантливую картину, создать проникновенную поэму, замечательную пьесу, глубокую философскую систему! Помни, Тави, художник творит затем, чтобы показать нас самим себе такими, какие мы есть. Наш разум — не что иное, как самопознание; и тот, кто хоть ничтожную каплю может прибавить к этому познанию, обновляет разум, — подобно тому как женщина обновляет человеческий род. В своем неистовстве созидания он так же безжалостен, как и женщина, так же опасен для нее, как она для него, и так же грозно пленителен. Человечество не знает борьбы более коварной и беспощадной, чем борьба мужчины-художника с женщиной-матерью. Кто кого? Иного исхода нет. И борьба смертельна именно потому, что, выражаясь вашим романтическим языком, они любят друг друга.
Октавиус. Будь это даже так — чего я ни на минуту не допускаю, — ведь именно в смертельной борьбе выковываются благородные характеры.
Тэннер. Советую тебе вспомнить об этом при ближайшей встрече с медведем гризли или с бенгальским тигром.
Октавиус. Я хотел сказать: там, где есть любовь, Джек.
Тэннер. О, тигр будет любить тебя! Нет любви более искренней, чем любовь к тому, что можно употребить в пищу. По-моему, именно так тебя любит Энн; она похлопала тебя по щеке, словно это была в меру поджаренная баранья котлетка.
Октавиус. Знаешь ли, Джек, мне бы давно следовало убежать от тебя без оглядки, если б я не взял себе за правило не обращать внимания на твои слова. Ты иногда говоришь такое, что просто слушать невыносимо.
Возвращается Рэмсден, и за ним Энн. Они входят быстрым шагом, прежний досужий и торжественно-скорбный вид сменился у них выражением неподдельной озабоченности, а у Рэмсдена, кроме того, и тревоги. Он останавливается, собираясь обратиться к Октавиусу, но при виде Тэннера сразу спохватывается.
Рэмсден. Никак не думал застать вас еще здесь, мистер Тэннер.
Тэннер. Я мешаю? Всего наилучшего, коллега опекун. (Идет к двери.)
Энн. Джек, погодите. Ведь все равно, дединька, рано или поздно он узнает.
Рэмсден. Октавиус! Я должен сообщить вам нечто в высшей степени серьезное. Речь идет о весьма интимном и щекотливом обстоятельстве — и весьма неприятном, как ни грустно мне в этом признаться. Вы желаете, чтобы я говорил в присутствии мистера Тэннера?
Октавиус (побледнев). У меня нет секретов от Джека.
Рэмсден. Прежде чем вы примете окончательное решение, я должен вас предупредить, что дело касается вашей сестры и что произошло нечто ужасное.
Октавиус. Вайолет?! Что случилось? Она… она умерла7
Рэмсден. Это было бы не самое худшее.
Октавиус. Ранена? Несчастный случай?
Рэмсден. Да нет же. Совсем другое.
Тэннер. Энн, может быть, у вас хватит элементарной человечности толком сказать нам, в чем дело?
Энн (шепотом). Не могу. Вайолет совершила нечто ужасное. Придется увезти ее куда-нибудь. (Порхнув к письменному столу, усаживается в кресло Рэмсдена, предоставив мужчинам самим выпутываться из затруднения.)
Октавиус (озаренный догадкой). Мистер Рэмсден, вы хотите сказать…
Рэмсден. Да.
Октавиус, уничтоженный, падает в кресло.
Боюсь, нам придется признать установленным факт, что три недели тому назад, когда все мы считали, что Вайолет гостит у Парри Уайтфилдов, она находилась вовсе не в Истборне. А не далее как вчера миссис Парри Уайтфилд встретила ее с обручальным кольцом на пальце в приемной у некоего врача; таким образом все и раскрылось.
Октавиус (вскакивает, сжимая кулаки). Кто этот негодяй?
Энн. Она не говорит.
Октавиус (снова рухнув в кресло). Какой ужас!
Тэннер (с едким сарказмом). Ужасно! Потрясающе! Хуже смерти, как считает Рэмсден. (Подходит к Октавиусу.) Ты бы, наверно, предпочел услышать, что она попала под поезд и осталась без ног или еще что-нибудь столь же благопристойное и заслуживающее сочувствия.
Октавиус. Как ты жесток, Джек!
Тэннер. Жесток? Но послушай, милый мой, чего ты, собственно, убиваешься? Вот женщина, о которой все мы до сих пор знали только то, что она рисует скверные акварели, разыгрывает на рояле Грига и Брамса, бегает по концертам и по гостям, тратя впустую жизнь и деньги. И вдруг мы узнаем, что она бросила всю эту дребедень и обратилась к своей величайшей цели и самому высокому назначению — увеличивать, умножать и пополнять население земли. И вместо того, чтобы восхититься ее мужеством и возрадоваться проявлению великого инстинкта, вместо того, чтоб увенчать торжество женской сущности и возгласить в победном гимне «Младенец родился нам; сын дан нам», — вы, весело чирикавшие под траурным крепом, строите постные мины, и вид у вас такой жалкий и пристыженный, словно девушка совершила самое отвратительное преступление.