KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Драматургия » Любовь Столица - Голос Незримого. Том 2

Любовь Столица - Голос Незримого. Том 2

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Любовь Столица, "Голос Незримого. Том 2" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

ГОЛОС НЕЗРИМОГО

беженская эпопея

Если вас будут гнать из одного

города, бегите в другой.

Ев. От Матфея гл. X ст. 23

…и все мы за границей —

одна фантазия…

Достоевский («Идиот»)
В ПЕРВЫЙ РАЗ

В незабвеннейший день, когда ЭТО случилось впервые,
Жизнь особенно горестной Лёль показалась с утра:
Замер пульс у часов, верных, милых – еще из России, —
В дынном ломте чулка нищетой засмуглела дыра.
А потом и пошло… Оказалось, что сахар весь вышел.
Кофе – что содержимого пудрениц… Прямо – пустяк!
А погода!.. Как будто бы губку гигантскую выжал
НЕКТО с шуткою злой на бетонный домов кавардак.
Муж – Аким Владиславович – видимо взрыв малярии —
Вновь лежит и брюзжит. Как всегда, впрочем… Только сильней…
Да, чудеснейший день, когда ЭТО случилось впервые,
Для улыбчивой Лёль встал одним из унылейших дней.

Крупноглаза, хрупка, чистит в кухне она сковородку —
Удручающе-дымный, как солнце в затмение, диск.
Ногтя розовый воск под ежовой ломается щеткой.
Уха бледную раковку режет железистый визг…
После, снявши белье – ком студено-скоробленный, – гладит,
Раздувая дыханием искрой блюющий утюг.
Сколько ж легче, зеркалистей – но за него много платят! —
Электрический! – С ним так не жгла б она маленьких рук.
Эти руки… С такими ль – порезы, ожоги, занозы —
Ей мечтать о несбыточном? – роскоши, воле, любви?..
Крупноглаза, хрупка, в ритме танца вся, вся – как стрекозы,
В чуждый брошена мир, Лёль работает, как муравьи.
Сколько дела ей впрямь! – Это вымыть, тут вытряхнуть, выместь,
Дать лекарство, подшить у Акима порвавшийся плед…
Там – сверкнет, загудит трехрогатый жучище – их примус —
Надо будет варить поскорей для домашних обед…
И, обвившися фартучком, снежным, как ветка в метели,
Мчать по улиц канату на пламенный вымпел кафе, —
Где опять беготня, наглость повара, власть метр-д’отеля,
Звяк посуды в руках, вечный денежный счет в голове…
Сколько ж, сколько ни сделаешь – радость за это какая?
Лишь миражи кино, от которых тяжеле потом,
Спячка мертвая в день выходной свой да гордость глухая,
Что лишь ею, лишь Лёль, на чужбине их держится дом.
Усмехнулась. И до-м!.. Просто – тесный и темный подвальчик —
Вроде бочки, где плыл на чужбину же… кто там?.. Гвидон?
А у них тут есть Витька, тоже рано развившийся мальчик —
Старший пасынок Лёль, что украл у нее медальон.
Есть и младший, Митюша – курчавый и ласковый плакса, —
Бедный!.. Десять уж лет, а учить до сих пор не пришлось.
Всё – у окон… А в них – только пыли труха либо кляксы
Шоколадных шлепков от бегущих калош и колес.
Одеяло солдатское, старая шаль – занавески,
Абажур из бумаг цветных (хлеб в них дают здесь, продав)
Да по сводчатым стенам оливковой сырости фрески
Да печная труба, как изогнутый черный удав…
Вот – весь беженский дом ее! Жалкий уют, ей творимый!
Да, – каморка сестры еще, ставшей швеей по домам…
Есть еще чемодан с орденами, мундиром Акима…
Наконец, есть сокровище всех ненаглядней – он сам.
Вон, как важно возлег! И небрит, а в лице что-то бабье.
Тучный, злой и щетинистый… Подлинный морж в полутьме!
Изрекает о том, как не спит он да как его слабит…
Да что ветер у Лёль в голове и тряпье на уме.
Милый ветер!.. Сиреневый, вешний… При чем ты здесь, ветер?!
Просто ей двадцать шесть, а ему уже все пятьдесят,
И сердит до сих пор за единственный шелковый светер
И за то, что всегда вслед ей долго мужчины глядят.
Что нашла она в нем – в этом дряблом, уж дряхлом Акиме,
Смехотворном теперь величавостью Спеси с лубков?!
Как могла заменить им победой звучащее имя,
Рук боровшихся медь, ворожившего голоса зов?..
Был он, правда, иным. Государственный муж – о, чиновный!
Как умел он в речах тучу бед как рукой развести!
Как в Россию он веровал! Как высоко и любовно
Отзывался об Армии Белой… Но то – позади.
И ленивого, лишнего, чуждого ей человека
Лёль выносит, содержит, себя надломив, умаля,
Потому лишь, что в дни, когда мирно лазурилась Вега,
Багрецом революции грозно горела Земля!

О, те дни неизбывные… Те недреманные ночи…
Уплывали в Ничто из родных пристаней корабли, —
Их, поистине, вел лишь незримый Премудрейший Кормчий,
Ибо люди себя как помешанных толпы вели…
Кто бы их осудил?.. Каждый столько уж видел и вынес! —
Гибель крова, надежд… Бреды голода, тифа, Че-ка…
Язвы личных утрат и российских злосчастий пучинность…
Илиаду Корнилова, солнечный миф Колчака…
И теперь от врага, что связал с Темной Силой успех свой,
Через горы на загнанных конях, в мажарах, пешком,
Это, как бы по Библии, ужасов полное бегство
К молу, к морю, где встал символ доли их – мачты крестом!
Да, ниспал – вострубил чернокрылый карающий Ангел —
Смеркло, рухнуло всё… Лишь – свинцово-соленая муть…
И с пророчеством горьким, каким их напутствовал Врангель,
С грузом общей вины эти люди шли в странничий путь.
Жили в куче, средь скарбов их, выстрелов диких, истерик…
Брал Евангелье воин, сенатор… бобов вожделел…
В мыслях цвел еще милый, с дворцом Императорским, берег,
А в глазах уже чуждый, с султанским Киоском, голел.
Алых каиков рой к Золотому уманивал Рогу,
Город Порты Блистательной влек Шахразадой своей, —
И княжна в сапогах на босую прелестную ногу,
И казак с прокровавленной марлей вкруг буйных кудрей,
Доброволец с осанкой скромнейшею и… без рубахи
Под истрепанным френчем со снежным кристаллом креста,
И калмык в треухе, и красавец кавказский в папахе,
И старуха, вся черная, в крепе – смотрели туда.
Там – мечети Стамбульские высились лилейным стеблем,
Лавки Перы – куском грязноватой сладчайшей халвы,
Бурно пенилась жизнь, как султан над союзным констэблем,
Был дурманящ табак и гевреки – смугло-розовы.
Там – парили плащи, круто лоснились гетры, каскеты —
Шли французы с британцами, греки… Союзники всё!
Там – была их российская, их эмигрантская Лета…
Но держали их одаль, глядя свысока и косо.
Здесь же ад был – в кромешных, кишащих несчастными, трюмах:
Мутно бредил больной, исступленно кричало дитя…
И о жертвах напраснейших, гибелях славно-угрюмых
Здесь наслушалась Лёль, на полу загрязненном сидя.
О, как длится их путь, тошнотворно-колеблющ, бесцелен!
В сундучке – ни пиастра. Опоры, защиты – ни в ком.
Уж два года назад, как заложник, отец их расстрелян,
Мать в скитаньях угасла… Они во всем свете вдвоем!
И в отчаянье жалась к сестре задремавшей… И, глянув
На каштановый локон, снимала перловую вошь…
Вдруг – Аким Владиславич. Поток утешений и планов…
Как не свяжешь тут рук себе? Руку его оттолкнешь?!.
Было нечто еще… Страшный слух, что в боях Перекопа
Пал Никита Орлов, некий ротмистр… Должно быть, что – тот…
Тот, чей голос ее на ржаные и снежные тропы,
А друзей молодых звал на подвиг – в атаки, в окопы…
Ледяного участник – ушел теперь в Звездный поход!..
И была еще странная радость – истаивать плачем
Под воскрыльями чаек, уйдя на светающий ют,
Чуя чуть, как муллы, разлетясь по воздушно-висячим
Восковым минаретам, о Боге Предвечном поют…
– Ника, Ника!.. Орленок мой… Мой богатырь крестоносный!
Вот ты умер… умолк… Кто ж поможет России и мне? —
Вдруг – язвящий попрек: – Замечтались? а служба? – Да, поздно.
И, как листик, летит Лёль по уличной темной волне.

Непригожа зима здесь, на юге прославленном!.. Мозгло…
Моросит – и снежит, – тотчас тает – и вновь моросит…
Ветр унывно-тягуч, как и здешних священников возглас,
Непрогляден туман да и въедлив, как беженский быт.
И – в домах. Окна дующи и леденящи подъезды,
От железных печей – сажи траур на всем… А у нас! —
Вся земля под парчой, с неба – сахарно-льдистые звезды,
Жар клубничный в голландках и ватная в окнах волна.
Светлокудрых метелиц цыганское – в нос чуть – контральто,
Поскок бешеный троек… Зигзаги изящные лыж…
Соболя, сапожки… И… вдруг эта вот слякоть асфальта,
Где в одних башмачках, уж промоченных, жалко скользишь…
Как уютно-ярки несессеры такси в непогоду!
Вот поехать бы! но… разве лишнее есть на проезд?
Что занятней витрины – журнала хрустального моды!
Постоять? Поглядеть? Д-а… но времени только в обрез.

И вращается дверь, роковая ее мышеловка,
И влечет неотвратно в модерно-опошленный зал,
Мандариновость стен с резкой кубовой татуировкой,
Арматуры кубы и угольники стульев, зеркал.
Ждут на полках полки разноформно-и-цветных бутылок,
И стреляют костяшки играющих с жаром в табло,
И встает монументом хозяина жирный затылок
Там – за стойкою лосной… Накурено, душно-тепло…
Тут же ходят наигранной, барски-небрежной походкой
По несчастью подруги, по возрасту и ремеслу.
Да, всё – русские. Взор так грустящ под лазурной обводкой…
И малы, как у Золушки, туфель ладьи на полу.
С ледяною учтивостью внемлют заказам клиентов
И, вернувшись с бутонами рюмок и лунами блюд,
С ледяною улыбкою слушают вздор комплиментов
И тотчас удаляются… Снова несут… подают…
Их зовут фамильярнейше: «Галочка!» «Ирочка!» «Люля!» —
Их, которым с младенчества целый прислуживал штат!
Обижают вниманьем двусмысленным… Но в вестибюле
Их с готовностью рыцарской муж ждет, жених или брат.
Только Лёль всё одна. О, достойный Аким – лежебока!
Да и близко… И храбрости много в ней, маленькой Лёль.
Лишь сегодня она сознает себя столь одинокой —
Как москит, жалит грудь и висок ей какая-то боль…
Но сегодня как раз – понедельник, и мало народу:
Пять иль шесть коммерсантов да странный заезжий турист.
Вот богат легендарно! – Шампанское тянет, как воду. —
Гольф-костюм и очки. Носа клюв и английского свист.
Лёль, процент исчисляя свой, служит ему, окрылившись.
Жаль, что гостю так скучно здесь: смотрит угрюмей ворон!
О?! Гамбринусу памятник сдвинулся?! – Шеф, похвалившись
Новой русской пластинкой, велел завести граммофон.
Тут оно и случилося, то невозможное чудо…

Только черный ларец, отворяясь, как склеп, заскрипел,
И магический диск, завращался быстрейше, – оттуда
Голос милого, мертвого милого звонко запел!
Мигом Лёль замерла меж столами, как струнка, напрягшись:
Этот голос узнала бы из миллионов она!
И слова… и мотив… что столь памятны. Бог мой! Но как же?..
С того света?.. И вот, во мгновенье одно, как средь сна,
Пережилось ей нечто, что было далече отсюда…

Свет двух зорь – зорь на севере – вспыхнул со стен кабака,
Соловьи раззвенелись в фаянсовых гнездах посуды,
Снежно свесились к столикам яблони и облака…
И пахнуло прелестной, едва вероятною жизнью:
Пенным бальным туманом, фиалковой тьмой цветников…
Заструилося вальсом и речкой, что всех живописней,
Нитью гасших ракет и мерцавших века жемчугов…
То – ее день рожденья! Ее – девятнадцатилетья!
И светло-резедовейше-розовый вечер весны…
Год шестнадцатый века, уж вьющийся темною сетью
Над двуглавым орлом всероссийским… Уж третий – войны.
И рука, та, из меди, что насмерть с врагами боролась,
Обвила – о, как бережно! – стан ее, пляшущ и бел,
А в витающих косах звучал вслед за музыкой голос,
Тот же самый, каким здесь, в Балканах, Незримый запел…
Странный голос… Глубокий, слегка горловой, как валторна,
Полный мужества светлого и грозовой красоты.
Если б пели орлы – так звучало б над пропастью горной…
Если б шел Страшный Суд – так бы ангел трубил с высоты!
А когда он был нежным, томил этот голос, как голубь,
А когда был влюбленным, он трогал, как тающий снег…
Ах, когда бы не голос тот, сердце ее не кололо б
Чувство самое страшное – страсть к одному и навек!
Как оно началось?.. Слабым стоном… И с первого взгляда,
Что склонился к носилкам, где стиснул уста полутруп…
И росло… Столько лет! – Чтоб сегодня с безумной усладой
Слушать призрак, не видя трепещущих, дышащих губ…

Там – в усадьбе приокской их, холмной и смольноеловой,
Тишиной и тоской монастырскими цвел лазарет.
Здесь путь Лёль и скрестился с крестовым и крестным Орлова,
Одного из тех… раненых. Графа Орлова? О, нет!
Или графа? Быть может… Так профиль его был породист,
Сдвиг бровей так велителен, нежность усмешки тонка!
Так прекрасно хворал он, шутя, о себе не заботясь…
Да, хворал и лежал, пока Русь не звала… Лишь – пока.
И певал ли, кладя костыли и склоняясь к гитаре,
Он удалейший марш, говорил ли с свеченьем в очах
О величье солдат простых и простоте государя, —
Ворожил его голос! Влек ввысь, как воскрылия взмах…

И теперь вот: – «Дитя, не тянися весною за розой…»
Как ей нравилось это! Хоть розы ей нравились тож.
Что? – «весною срывают фиалки…» – О, нет!.. туберозы,
Цвет надгробий… И – да, если ты, о любимый, живешь!
А сейчас ты поешь: – «Твои губы, как сок земляники…» —
Их ты помнишь?.. – «Твои поцелуи, что липовый мед…» —
О, ты мало вкусил их, борец неустанный мой, Ника…
Пусть! Ты вкусишь. – Тебя, Лёль весь свет обойдет, – а найдет…
И, забывшись от счастия, вея, сияя, рося им,
Кружит в вальсе она, как тогда, средь родимых лугов…
Столбенели товарки, довольнейше хрюкал хозяин,
Приковался – сверкал взгляд чудовищно-крупных очков.

Голос смолк. Лёль опомнилась. Лик исказился гримаской:
Танцевать? Здесь, в кафе? Как одной из тех… платных? О, стыд!
Вон – уж кельнерши шепчутся… И – не скандала ль завязка? —
Иностранец встает, к шефу близится, с ним говорит…
Жест рукой в ее сторону. Дерг головою вороньей…
И хозяина взгляд исподлобья… кивок… шепоток…
О, в ее обстоятельствах можно ли быть несмышленей! —
В лучшем случае выгонят. В худшем… ах, мир так жесток!
Бьется сердце, как бабочка… Возятся руки с подносом,
Собирая сифоны, фужеры с пустого стола…
Что такое?.. Они – ресторана глава с долгоносым —
Направляются к ней! Не кричат, чтоб сама подошла:
Лёль знакомится… С кем? Не расслышала. Что-то… от птицы…
Что-то вроде… Фьюкас. И совсем он – ворона вблизи:
Как бы нос – всё лицо. Так в графине оно отразится.
Голос резок, картав. И теперь уж – французский язык.
Что он хочет от Лёль? Что болтает с хозяином вместе?
И, начав понимать, Лёль едва доверяет ушам:
– О, madame так танцует… Madame здесь совсем не на месте.
Ей в Париж бы и Лондон. Большая артистка – madame.
Где училась?.. В Moscou? Chez danseuse Mossoloff?..[1] Превосходно!
Что? отстала?.. Вот вздор!.. Хочет быть grande vedette[2]?..
Magnifque![3]
Он желал бы с madame побеседовать. Здесь неугодно?
Ну, тогда в Grand Hôtel… – долбит голову карканье – крик.

И чудеснейший день колдовским завершился туманом…
Смутно помнится ей, как в шикарном Hôtel'я антрэ
Застыдилась манто, что казалось тут нищенски-рваным…
Как потом удивилась забытым уж дичи, икре, —

И средь яств и роскошеств себя ощущала моллюском.
Так безвестна, бедна! Что в ней новый знакомец нашел?
Странный тип, говорящий теперь уж на ломаном русском…
Левантинец? Румын?.. Нет, вернее всего – эспаньол.
И держалась сперва суховато, пугливо-сторожко.
Бог весть, кто!.. Аферист… большевик… или просто – нахал…
Но бодрил его карк: – «Cordon-vert?.. О, madame, хоть немножко!»
А затем – лишь о деле, о деле он с ней толковал.
Вот в чем было оно: Лёль – есть нюх в нем, – талант
первоклассный.
Что ж – sapristi![4] ей тут, на задворках Европы, хиреть?
Пусть Финкасу доверится… Едет, танцует и – ясно! —
Жнет фунты себе, доллары, франки… Ему ж – только треть.
Ну, конечно, сначала придется-таки ей работать —
Тренировкой заняться, найти-таки жанр свой и стиль…
Нечто – шик! épatant[5]!.. Постановка ж его уж забота,
Как и грохот реклам. Тут собачку он скушал… Va-t-il?[6]
Ай-ай-ай, как медлительны русские! нужно подумать?
У madame есть семья? Для нее жить?.. Madame не права.
Кстати, он хоть сейчас может дать, как гарантию, сумму
Тысяч на… – И у Лёль сразу кругом пошла голова.
Баснословная цифра! Возможным становится столько…
Заплатить долг по лавочкам… Митю устроить в колледж…
И сестру не пускать по дороге портнишки, столь скользкой…
Не лишать и себя всех утех быстро мчащихся лет! —
Жаркоцветных пижам накупить, тонных джемперов, шарфов
И чулок эфемернейших… Сразу две пары! Иль пять?..
Снять обличье злосчастной, уныло трудящейся Марфы, —
Вновь блаженно-беспечной, родной ей Мариею стать!
А еще – помогать нашим русским, налево, направо —
Скрасить жизнь им, таким горемычным… Вот только… Аким?!
Водворить в пансион! И пускай там лежит величаво
Вместе с столь же помпезным, никчемным мундиром своим.
И… вот довод еще, самый главный, как золото, веский:
В центр попав мировой, легче Нику найти… И потом,

Звезды сцен, как и сфер, всё вкруг света кружат, а в поездке
Столько шансов есть встретиться иль хоть разведать о нем!
Что за счастье ждет Лёль! – В ореоле оваций сребристом
Вдруг предстанет она изумившимся милым глазам —
Будет с ним, с ним, живым, с ним, героем и тоже артистом.
Не позвал ли ее из неведомой дали он сам?..
За здоровье ж Финкаса! За эту ворону, sapristi!
Как вещунья та в сказке, ей друга найдет он, Финкас!..
Так в глубокой ночи и в мечтах, их бокалов искристей,
Лёль, смеясь, взяла чек и контракт подписала, смеясь.

ВО ВТОРОЙ РАЗ

Всё ж промчалось пять лет, целых пять! и из этого века,
Под чьей скоростью гоночной Прежнее стерлось, смололось,
И чье Новое зыблется силой фатальною некой, —
Прежде чем ей услышан был снова любимейший голос…

Гениальные люди со смертью отважно боролись,
Старым юность вернув, молодым горизонты раздвинув.
Мотыльки среброкрылые аэро мчались на полюс,
Под луну заплывал серобрюхий дельфин цеппелинов…
И счастливило радио многие гибшие души,
Ибо голос его, словно глас голубой херувимов,
В злую глубь океанную, в дальности жуткие суши
Благовестьем летел, жадно жаждущим слухом ловимый…
В дебрях айсбергов, тропиков, в ночи уныний, бессилий
Пионер иль ученый вдруг слышали богослуженье,
И к судам обреченным, что утлые лодки спустили
В водный хаос бушующий, вдруг приходило спасенье…
И дворцы до небес уж могли воздвигать из железа,
Воскрешать под внушением, шприцем ли – полуумерших…
Пол и профиль менять, идеальные делать протезы —
Гений цвел в те года, иллюзорнейше-самоотвержен!
Просто ж люди неистово бились друг с другом и с жизнью
Из-за хлеба насущного и миллиардов излишних, —
И изгнанники русские, пряча мечту об отчизне,
Словно птицы небесные, жили лишь милостью Вышней…
Хитроумно сбывали их и никуда не пускали,
Одарив иронически Нансена волчьим билетом,
Но они улетали во все заповедные дали…
Улетали, как птицы! Лишь чаще: и в зимы, и летом.
В емком чреве китов-пароходов, зарывшихся в пену,
На драконьем хвосте поездов, пропадавших в тоннеле,
Уносились они на Миссури, на Конго, на Сену,
В Прагу, Айрес, Гонконг… Вили гнезда, как птицы, и пели!
Углублялись в пампасы и шахты, в науку и джунгли,
Дорожили работой и сном, как блаженством великим,
Прежний мичман иль паж становился ковбоем и юнгой,
Лейб-казак – водолазом, торговцем, царьком среди диких…
Знаменитый юрист в гулах порта работал, как грузчик,
Вдохновенный поэт жил в безлюдной глуши рыболовством,
И шофер титулованный мчался с сиреной орущей,
И сиятельный фермер брел с кормом коровам и овцам…
А нежнейшие женщины, что до сих пор лишь играли,
Научились стряпне, птицеводству, кутюрам докучным —
И чудесно-текучий, как миф, туалет надевали,
Только став манекеном, эффектнейшим и злополучным…

Те года и для Лёль шли кометами – блещуще-жутки…
Вспоминать было некогда. Прошлое гасло… Что ж делать? —
Лишь российская ширь голубые растит незабудки!
Но Россия сама позабылась… Куда-то там делась…
О, сначала, пока европейские вялые розы,
Златоцвет безуханный Америк не всю обольщали,
Принялась энергично она за волнующий розыск,
Ждущим взором следя даже в церкви, в кафе, на вокзале…
Расточала призывы и деньги в газетной конторе,
Докучала различным союзам, бюро, комитетам,
Повидала юдоль общежитий и скорбь санаторий —
Немота, отрицанье, незнанье ей были ответом.
И справлялась – конечно же! – в письмах и личном свиданье
У дельцов всяких фирм граммофонных, громадных и меньших,
В ход пуская столь модное «русских княгинь» чарованье,
Как и шарм деловой независимых нынешних женщин.
Нет, Орлова не знали там. Нет, не у них он. И не был.
Кто ж напел их пластинки с мелодией русской и речью?
Добивалась упорно, знакомилась с певшим… О, небо!
Лишней рока насмешкою были те глупые встречи…
То – грузинский князек, словно кобчик поджарый, зловещий,
То – былой семинар с рыком вроде громового эхо,
Либо тонко цыганящий старый галантный помещик…
Был еще некто Дэгль. Но недолго работал. Уехал.

Дэгль… Фамилья совсем иностранная… Знал же по-русски.
Или то – псевдоним артистический?.. Вот и у ней есть!
Дэгль?! но это же… Господи!.. Aigle же – «орел» по-французски!
Как она не додумалась… След утеряла, рассеясь…
Той догадкой (пять лет спустя) вспыхнуло дивное утро,
Нет, вернее, уж день в ее маленькой собственной вилле,
День, столь памятный тож… Ах, в головке запутаннокудрой
Не от сладкого ль сна вновь надежды гнездо свое свили?
Да и жизнь улыбалась. Все трудности в минувших годах…
Две недели ж назад – золотые триумфы Нью-Иорка,
Через две – тож в Мадриде. Сейчас же заслуженный отдых
В этой роскоши, нежащей после бывальщины горькой.
Как красиво вкруг! – Мебели сливочно-стылые сгибы,
Ток лимонный драпри, что струится, пронизанный солнцем,
Бубикопфы седых хризантем под хрустальною глыбой
И паркетная рябь с снежно-легшим в ней северным сконсом…
А в аркаде окна – синь округлая в облачных крапах,
Как рисованный зонт… И деревья осеннего сада
В старомодно-больших, светло-рыжих соломенных шляпах,
И пурпуровый плющ, скрывший бледные плечи ограды…
Там – душистейший воздух! А здесь вот – воздушнейший запах
Дорогого белья и косметики, столько же ценной,
И сиамская кошечка – беж, на коричневых лапах —
Всё комфортно-остро, но и просто – всё так современно!
И подумать, что всё это ею самою добыто —
Ей, вот этой статуйкой танагрскою в нише постельной.
Ею, ветреной… слабою… Ах, если б был тут Никита!
Что она без него? Не танагра – сосуд лишь скудельный!
Вот сейчас ждет ее массажистка, потом – парикмахер,
Там – должно быть, модистка… за ней репортер… как обычно.
Ждет и публика… ждет, чтоб всегда в выступленьях был шлагер!..
Можно ль быть столь удачливой и… несчастливою лично?..
Да, сегодня прикатит в солидном своем Мерседесе
Драгоценнейший мистер, ее покровитель, приятель,
Деревянисто-чопорный, в вечер цедящий слов десять…
Тоже ждет от нее – ох, согласья на брак и объятий!
Лёль вдруг зябко подернулась под теплотой покрывала…
Бррр… Решаться иль нет?.. Да, конечно, Аким – не помеха.
С ним она развелась. Всем другим до нее дела мало.
Митя – в студии лучшего maître'a и полон успеха,
Да и чист, как дитя, словно б жил от всего под стеклом он!
Витька ж, правду сказать, – хулиган и бандит совершенный! —
Политехникум бросил… Сидят, мол, без су и с дипломом.
Впрочем, – Лёль снисходительна – он ведь такой современный! —
Манят бары, кино и игорные залы, и дансинг —
И, чтоб денег достать, не всегда… щепетилен он, скажем.
Из снобизма сойдясь с образинкой одной негритянской,
Как тянул с самой Лёль! Как почти угрожал ей шантажем!
А-а, пустяк! – Сестрин муж (слава Богу, она вышла замуж!),
Человек деловой, молодца обезвредил отлично.
Вот – сестра… И она современна! Не верится прямо ж:
Так прелестно-юна и… убийственно-скучно-практична!
Средства есть, а сама и готовит, и шьет. Да, всё копит.
В свое время и Лёль помогла она делать карьеру —
Грим, турнэ ль, интервью ль, – больший смысл проявляя и опыт.
Но зато и развеяла все ее чаянья… веру…
Из-за сестриных слов же, точнейших, как счетная книга,
Доказавших, что чуда не может быть – ухо ей лгало, —
Что от слез только старятся, а от мужчин ждут лишь выгод, —
Лёль презрела всё бывшее… Стала такой, какой стала!
Ну-ка?.. Спрыгнув, влилась в вертикальные зеркала воды:
Д-а… Иная. Красивей… но… что-то теперь в ней… дурное!
Цветом странно-гранатовы, вычурны, как корнеплоды,
Вьются волосы, стрижены и перекрашены хною…
Нарочито-искусственен брови прощипанной очерк,
Искусительно выломан губ, слишком алых, рисунок…
А глаза! – В них, пустых, все танго ее, все ее ночи!
Роковой ее путь… Вот лишь тело совсем как у юных,
Да и сердце как будто бы… Стук его смутный и тихий,
Как надтреснутой чашечки… Но оживает он в танце! —
Ведь тогда в этом сердце – паренье… стремление к Нике,
Что б ни думали наглые, в первых рядах, иностранцы.
Как смешно! – Эти куклы из черного с белым картона
За их нервы, как ниточки, дергались той… Жозефиной —
Чертовщинкою негрской, хохочущей спазмой чарльстона…
Ныне ж как обвела взгляд их, хищно-ослепший, совиный,
Содроганьем танго своих, полных смертельнейшей боли,
Вот она, «Лёль Никитина» – малая русская нежить…
Тож во мненье их – варварка! И – врангелистка… тем боле!
За подарок – как знать? – зацелует она иль зарежет?
А пред выходом крестится… Словом – âme slave[7] в полной мере!
Потому и – успех. В красной маске – в цепях – в горностаях —
Рваной нищей танго и танго рай утратившей пэри —
Ей, как скажет Финкас, таки дали кроху со стола их!..
А-а, вот, кстати, и он, импресарио Лёль неизменный!
Ну, пускай подождет и готовит со скуки коктейли.

После всех махинаций лишь с паром, и кремом, и пеной,
Средь приборов и рук чужих, – в льнущем велуре на теле
Лёль выходит в салон и болтает с ним – «вещей вороной».
– Н-у, глазок-таки спал!.. (Лёль он в l’oeil[8] переделал забавно.)
– Как глазок себе выглядит?.. Чудно! Лишь чуть утомленно. —
Женский взор стал тревожнейшим… Или стареет уж явно?
– Пхе! Горит чересчур… Ну, а как уважаемый мистер?..
Что б Финкас посоветовал?.. Взять предложенье, конечно!
Он – богач-таки, мистер!.. Ой-ой, кто ж сказал, – из корысти?
Разве ж – крошку! – Carramba! в наш век мода, слава – не вечны. —
Женский рот стал печальнейшим… Встала. – Финкас, мне
к кутюрше…

Но, оставшись одна, оглядела, там морщась, тут свистнув,
Заполнявшие комнату снимки, портреты, скульптуры,
Жутким множеством Лёль отразившие в танце и в жизни…
Ф-ью! – Обычнейший тип. Меж ее соплеменниц их много:
Мелкость черт, ширь очей, детскость бедер и плеч, слишком
узких…
При уходе – утонченность та же и… та же дорога.
Их ведь тысячи, этаких маленьких загнанных «русских»!..
И, легонько вздохнув, средь больших, как Рольс-Ройса колеса,
На диване круглящихся праздно подушек упала —
И, нигде не бывав, никого не приняв, с папиросой
Провалялась до сумерек, мысля о мистере мало…
Как-нибудь с ним устроится! Важно отныне другое…
Этот Дэгль… иль Орлов?.. Если б истину мысль та таила!
И сыскался б он… О!.. Жизнь бы стала совсем золотою! —
Деньги, слава, возлюбленный… В сущности, Лёль не любила.
Так… из грустной нужды… А ведь ей уже – Бог мой! —
за тридцать…
Но… возможно, что он изменил? и с другой теперь связан?
Нет, ах, нет! То в любви – истый русский… Монашек и рыцарь!
Да и крепок обет, что, как их, был в час гибели сказан.

Сед был зимний Ростов… Веял хладом, тревогой, карболкой…
Тьмы шинелей и лиц были сумрачно-мертвенно-серы…
В конвульсивном объятье так ранил погон его колкий!
Так давила ей грудь, их деля, кобура револьвера!
В далях ухало… Тут – заливались прощальные трубы
Маршем «черных гусар»… Что властнее таких расставаний?..

И опять целовать те скупые и темные губы…
Каждый день… День и ночь… В этой вилле… на этом диване…
Ах!.. Но стукнули в дверь, мягко звякнул крутящийся ролик —
И сюда, где плелись маки бликов каминных и тени,
С пэром схожий лакей прикатил сервированный столик
С горкой радужной фрукт, в листопаде хрустящем печений,
В стойких искорках никеля, в хрупких скорлупках фарфора…
Миг еще – и зацвел лотос ало-огромный на лампе.
Лёль очнулася… Чай?.. Значит, мистер приедет уж скоро!
И торопко, как все, кто привык уж к кулисам и рампе,
Побежала в уборную – брызнула краном, флаконом,
Заиграла карминным и угольным карандашами,
Там – пропала на миг в крепе, сверху до пят проструенном…
Там – развихрила локоны… И в бесподобной пижаме, —
И сквозящей, и скрытнейшей, словно богатство Голконды,
И блестящей, и призрачной, словно сам клад Алладинов,
Возвратилась в салон и с улыбкой почти Джиоконды
Стала ждать… День и чай равно тускло темнели, остынув…
Мистер что-то запаздывал. Скука! До жути безмолвно…
И до злости нелепо! – Сиди, разрядясь, усмехаясь…
И включила Лёль радио – ловить капризные волны…
Незадача и тут! – Шум… отрывки какие-то… хаос!..
Вдруг – шаги деревянные. Он! Он же весь – как ходули.
Худ – длиннющ… И вот так свысока: – Как попрыгалось, Лесли? —
Лёль – увлек аппарат ее? – медлит… Глаза лишь сверкнули:
О, да мистер как дома тут! – Вот развалился уж в кресле.
Лесли! Лёй! – у нее этих кличек кошачьих уж столько!
Из-за них позабудешь свое настоящее имя…
В самом деле: Елена – она? Лизавета?.. Ах, Ольга!..
Вот что значит порвать с берегами своими родными.
В память русской святой крещена, а ведь как ликовала,
Что сестра – за французом… Сама же идет за британца.
И ка-ко-го! Сугубого… Прелестей Лёль ему мало:
«Лэди» нужно ей стать. Бросить русские «странности»… танцы…
Закурил, не спросясь! Разве так поступают при лэди?..
Мистер выждал достойнейше. – Милая Лесли не в духе?
Объяснимо, all right[9]: дети края, где бродят медведи,
Где морозится нос и съедают бебе с голодухи,
Гольфа, тенниса нет, – и high-life[10] развлекается с vodka, —
Все немножко нервны. – О, болван! Миг – и фыркнула б «Лесли»,
Лед сломался б… Она обратилась в миссис в срок короткий —
Сода-виски, плум-пуддинги делать навыкла бы, если…
Если б только не радио – ящик Пандоры-причуды!
В диффузоре его, где с волною волна всё боролась,

Бормотало… июхало… и… вдруг принесся оттуда
Лоэнгриновым лебедем милый велительный голос!

– Слушай, слушай, Москва! Говорит с тобой Харбин далекий.
Пусть ты – в рабстве, Москва. У тебя есть сыны, что свободны!
Так узнай же от них: испытаний кончаются сроки.
Близок час тот, когда, если Господу будет угодно,
Мы придем, принесем всем, всем, всем – слышишь? всем! —
избавленье.
Вольность, радость и честь. Не у нас ли Донской был и Минин?!
Их ты помнишь, Москва?.. Пусть ломал, растлевал тебя Ленин!
Что он сам ныне? Тлен. И другие так сгинут и минут…
Золотая Москва и за нею Россия вся, слушай! —
Верьте нам! верьте в нас! верьте в мощь свою!.. веруйте в Бога!
И не бойтесь вы тех, что берут вашу жизнь, но не душу…
Пряньте ей! Мы – сильней. Нас теперь и средь вас уже много.
Слушай, слушай и ты, новый Гришка Отрепьев, ты, Сталин! —
Ты, срамящий наш Кремль, свергший Иверской купол лазурный,
Храмы Чудов и Симонов сделавший грудой развалин,
Дни злодейств скоро кончишь ты… Кончишь, товарищ! и дурно.
Говорит то один из борцов за отчизну и веру,
Всех же их – миллион! И все рвутся в пределы родные…
Кто?.. Да некий Орлов из маньчжурских рядов мушкетеров,
Из полка Их Величеств – Христа и Великой России!
До свиданья ж, Москва! – Скорбь, святыня и солнышко наше!
С моря ль, с неба ль, из ржи ль, – но мы явимся. Жди же и жалуй!
О, далекая… Знай: ты для нас и возлюбленных краше…
Харбин кончил, Москва. – Тррр… тррр… и-юх… И тишь вдруг
настала.

Европейская комната в люстрах, гравюрах исчезла…
Азиатской пустынностью дунуло… вихрем каляным…
Не курильниц ли дым скрыл с надменнейшим идолом кресло?
Взмыли пули и коршуны… Взъершилась даль гаоляном…
Там ширял теперь он, тот, чей голос мчал белою птицей
К ней чрез тысячи верст!.. Тот, кто всё еще помнил, боролся
За Россию… А Лёль?.. Что ж теперь? Ликовать ей? казниться?
Ясно только: не жить, как жила, средь слепого довольства!
Ломко пальцами хрустнула, в плаче бесслезном забилась
От восторга и горечи, гордости и униженья…
И – алло, мисс Никитина! Что же такое случилось? —
Удлинился еще облик мистера от удивленья.
То – в обычье славянок… О, yes. Dostoevsky… Он знает…
Но желал бы доверия более и хладнокровья.
И – наивная! – Лёль в всхлипах, сбивчиво, всё объясняет:
– В дни войны… офицер… счастья рай, приоткрытый любовью…
Годы страхов и мук… Миги встреч и разлук в жертву долга…
И потом… он погиб. А теперь вот воскрес из могилы!
В небе?.. Нет, на земле. Где?.. Далеко… за Волгой…
Что? В Манчжурии?.. Да. О, такой он герой – ее милый! —
Он воюет и там. Вызов шлет главарям большевицким!
Как?.. По радио… Ах, он поможет России! Он может!
И счастливый уж плач брызнул жемчугом влажным бурмитским…
Но смешался с ним смех… Смех, каким засмеялась бы лошадь!
Содрогнулася Лёль, – до того был он жутко-нежданен,
Неестественно-ржущ!.. То, оскалив дюймовые зубы,
Вскинув кегельный лоб, хохотал, хохотал англичанин,
Слов язвительных шип испуская сквозь гогот тот грубый.
– Он грозит? Он спасет?.. Лесли милой не чужд, видно, юмор!
За границу удрал – и храбрится, как выпивший шерри!
Го!.. То – shocking! позор!.. Пусть воскрес, – для Антанты он умер.
Трус, как все они! Да… Вот кто – русский ее офицерик!..
Большевизм же… То – мощь! Это – кнут, над рабами законный.
Russ swiataya… Го-го… Что она для Европы давала?!
Беспокойство. Икру. И курьезы: короны, иконы…
Girls театрика Diaghilew… – Больше уж Лёль не слыхала.
Задохнулась… Мелькнул фильм живой первых дней зарубежья…

Груз людской на судах, цепенеющих в Стиксе Босфора…
Дождь, нужда и… раздор от безденежья и безнадежья…
Флаг: нет пресной воды!.. Флаг: больные!.. Вдруг – постук мотора.
Лодка – блеска рекорд! – тут, за бортом, отверженным, грязным,
И друзья в ней английские… Банки, коробки, пакеты…
Их бросают сюда, – лишь поймай!.. И пред этим соблазном
Те “boyare”, князья – о, те русские! – скифски одеты
И небриты дня два, как Панургово ринулись стадо,
И толкались – ха-ха! – и дрались, как мартышки в зверинце
За галеты, уж черствые, или кусок шоколада!..
Да, «друзья» хорошо за свои развлеклися гостинцы.

И картина еще: это было уже через месяц, —
Месяц странствий слепых и мытарств на чужих пароходах…
Изнурясь чечевичною жидко-оливковой месью,
Плыли русские призраки в зелено-мраморных водах…
И, лишеньями сломлены, гибче, бледней их перчаток,
Сыпля в сумрак аттический чуждый рокочущий говор,
Флирт с французской командою несколько аристократок
Повели… И счастливее всех кавалеров стал повар!
Лёль запомнилась в камбузе дама, прелестней Мадонны,
Чьи миндальные пальчики стиснули, зубки же грызли
Бычью кость колоссальную!.. Кок же взирал благосклонно…
Ах, обид той поры от недавних друзей не исчислить!

Раньше ж – быль вопиющая… Ею она лишь слыхалась,
Но вставала так явственно! – Словно бы зрима воочью:
Как весы оловянные, Балтики хлябь колыхалась, —
В них России судьба была белой той питерской ночью.
Каждый штык в ней сверкал, бил литаврами шаг одинакий! —
То к столице своей шли российского рыцарства кадры…
И уж солнцем вторым золотел перед ними Исакий,
С моря ж виделись гаубицы дружеской некой эскадры,
Словно перст, на Врага указующий… Но – до минуты,
Что в последнем бою их вводила в предместья родные.
Тут они обернулися, «белых» громя… И, как спруты,
Задушили победу их!..…………..Нету друзей у России!

Вот и этот, себя почитающий за джентлемена…
Нет теперь для нее человека его ненавистней! —
Всё попрать! оскорбить!.. Но должна стать его непременно
Иль… проститься со всей современной заманчивой жизнью…
Отказаться от лож раззолоченных, солнечных пляжей,
Джазов ярко-дикарских и ангельски-белых Испано…
Как в постели она не на шантунг прохладнейший ляжет
Иль не сядет в тепло от эссенций опаловой ванны?
А приемы? а спорт?.. Паутины ракеток и платьев?
И цветы вот!.. и радио… Нет, и не думать уж лучше!
Можно ль с шаткой судьбой русской беженки и пропускать ей —
(Ведь сказал и Фи

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*