Любовь Столица - Голос Незримого. Том 2
СКАЗАНИЕ О МАРИИ – ПРЕКРАСНОЙ ЕГИПТЫНЫНЕ
В светлый век лепоты христианской
Был известен торговлею шумною —
И богатством, и тратой безумною —
Град приморский земли египтянской.
И жила там в то время блудница,
Что слыла знаменитой красавицей
И великой искусницей нравиться,
Ибо лет ей хоть было уж тридцать,
А казалось всего лишь семнадцать!
Волоса ее бронзово-красные,
Стан извилистый, руки атласные —
Всё манило грешить и смеяться!
Дни ее протекали в поместье,
Средь духов, опахал, драгоценностей,
В усладительной утренней лености
И в полуночном горьком бесчестье.
Из страны отдаленной и близкой
Каждым утром почтовые голуби,
Белы, дымчаты, сизы и голубы,
К ней летели с любовной запиской.
Раз Мария (так было ей имя)
Над террасою, к Нилу сходящею,
Эту почту крылатую мчащую
Принимала руками своими.
Вились птицы над ней и гурлили,
Отдыхая на розовом мраморе,
Пахло ветром соленым из-за моря
И цветами надводными лилий.
Возле – серые никли аканты
И оранжевые амариллисы,
Ниже – волны зеленые лилися,
И, взметая веслом бриллианты,
Плыли барки… Лицом посвежелым
Обратясь к ним, Мария рассеялась,
И кефье ее по ветру веялось —
Полосатое, желтое с белым!
Вдруг примчался от нильского плеса
Черный голубь и, ветку терновника —
Не посланье, не розу любовника —
Уронив ей, обратно понесся…
Гнев Марию объял и волненье,
И за птицей – страдания вестницей —
Побежала она вниз по лестнице,
Но у самой воды в изумленье
Замерла: под завесами лодки,
Что пред ней проплывала медлительно,
Ехал юноша, ликом пленительный,
Взор поднявши фиалковый кроткий…
«Друг, куда уезжаешь отсель ты?» —
Закричала она уж без гневности,
Он же голосом, полным напевности,
Отвечал ей: «Доеду до дельты,
А потом, если путь мой угоден,
Доплыву, госпожа, в Палестину я, —
В Божьем Городе просфору выну я,
Поцелую там Гроб я Господень…»
Тут блудница с ним плыть попросилась,
Плача, руки ломая притворчиво, —
И паломник, простой и сговорчивый,
Оказал ей охотно ту милость.
Так Мария пустилась в дорогу,
О какой и не знала при выходе,
По одной мимолетнейшей прихоти
И пылая любовью не к Богу,
Но к прекрасному спутнику. Вскоре
В гавань вплыли они корабельную
И с триремою многовесельною
Понеслись в беспредельное море.
Быстро скрылась страна их из вида
И с песками, и с городом каменным,
Лишь на западе, изжелта-пламенном,
Всё чернели ее пирамиды…
Очутившись на людной триреме,
Видя взоры скрываемой похоти,
Вечер тот в лепетанье и хохоте
Проводила блудница со всеми.
Всюду, в гаснущем солнечном блеске,
Золотились глаза ее длинные,
Узкий лик, и шелка апельсинные,
И янтарные, грушей, подвески!
Но она одного лишь хотела, —
И, восхода дождавшися лунного,
Уловила паломника юного
Меж тюков на корме опустелой.
Севши с ним, зашептала Мария:
«Как ты грустен и тих, о паломниче!
Знай же, как ни молись и ни скромничай,
Здесь – земля и услады – земные.
Посмотри: всё кругом нас уснуло…
Не беги же меня, не отталкивай —
Мил мне лик твой и взор твой фиалковый!»
И к нему бы она уж прильнула,
Если б в страхе и странном бессилье,
Осиянная им, не упала бы…
Он же, дивный, поднялся над палубой,
Распростерши лазурные крылья,
И в туманах исчез… С этой ночи
Начала было дева печалиться,
Но когда многодневной скиталицей
Средь толпы богомольческой прочей
Прибыла она в Землю Святую,
То уж суетной стала по-прежнему:
Пела, краю дивилася здешнему
И пошла, красотой торжествуя,
В церковь белую Иерусалима
Так легко, как куда бы то ни было, —
Оправляя то складки, то фибулы,
Ненасытным тщеславьем палима.
Вдруг, как некий незримый привратник,
Вход ей острым мечом заграждающий,
Синекрылый и бледно-блистающий,
Встал пред нею таинственный ратник,
Взор нахмурив фиалковый грозный.
Трижды в храм тот она порывалася,
Трижды в ужасе вспять возвращалася
И упала с молитвою слезной
Пред иконою Девы в притворе:
«О, Мария, Заря беззакатная!
Я – Мария ж, но тьма необъятная,
Я – что мумия в пышном уборе…
Но прости, защити и помилуй,
И воздам я за милость ту сторицей:
Пусть и мне эти двери отворятся,
Пусть смягчится Твой Страж синекрылый!»
И вошла, и в тоске покаянной
Ниц простерлась – лежит и не двинется…
Встав же, быть возалкала пустынницей
И пошла к берегам Иордана.
Там искала она переправы,
Да зашло уже за горы солнышко,
И ни жерди, ни утлого челнышка
Не открыли ей темные травы.
Но качнулся лозняк прибережный —
И явился крылатый тот Юноша,
Тонким воздухом в лик ее дунувши,
Взор склонивши фиалковый нежный, —
И повел по чернеющим волнам,
По серебряной ряби, как посуху,
Белый крин ей подав вместо посоха,
Ко тропинам пустыни безмолвным…
Сорок семь уже лет пребывала
Там Мария, живя как пустынники, —
Ела корни, акриды и финики,
Никого из людей не видала,
А встречалась лишь с стаей шакальей
Да с большими стадами газельими,
Навсегда разлучившись с весельями,
Навсегда подружившись с печалью…
И обрел ее старец Зосима
Обнаженной, огромноочитою,
Вплоть до пят волосами укрытою
И по воздуху дивно носимой.
С ней беседовал он, исповедал,
Причастил – и Мария преставилась.
Погребсти ее старцу представилось,
Как же это свершить, он не ведал,
Так как был уже слабый и хилый.
Но внезапно из заросли выжженной
Вышел лев, удрученный, приниженный,
И когтями ей вырыл могилу.
Долго старец смотрел, пораженный,
И воскликнул: «О чудо чудесное!
Велика же ты, Сила Небесная,
Ей же служат мужи, как и жены!»
ЛАЗОРЬ ЧУДНЫЙ
сказ о рае
Ой, и страшно ж в непогоду Море Белое,
Словно олово, в аду самом вскипелое.
Вал на вал идет, как воин, гривист, яр,
Как у грешниц, заунывен клик гагар…
В эту пору ни на лодочке – пустынника,
Ни московского аль фряжского гостинника
На судне большом не видится вокруг…
Ан – запрыгал в мутной хляби чей-то струг.
Языком огня багряный парус вскинут там,
На носу малеван змей со ртом разинутым,
А Николы лик под ним забит доской…
Ой, недобрый то был струг, воровской!
И езжало на нем двадцать пять повольников —
Разудалых собутыльников, застольников,
Немоляев, непощенцев, гордецов,
Без креста у шей, с ножом у поясов.
Уж давно они делами черта тешили —
Православный люд ограбливали, вешали,
Жгли хоромы, потопляли суда,
Не пужаясь ни Господнего Суда,
Ни людской кары на дыбе или в каморе…
Не пужала их и ныне буря на море.
В шапках на ухо, в кафтанах нараспах,
С вихрем в кудрях, с брызгом соли на губах,
В обстающей тьме без солнца, без созвездьица,
В волнах хлещущих они не перекрестятся —
Тот ругается, озлен, тот свищет, пьян,
Лишь молчит, у носа стоя, атаман,
По прозванию Ивашко Красно-Полымя, —
Рослый, взрачный и с очами развеселыми
Да и жуткими ж! точь-в-точь кошачий глаз,
В кудрях, рыжих, гладких, лосных, как атлас.
Молвил слово он, когда лишь снасти треснули:
«Хошь не верую я в рай земной, небесный ли,
Дай-ка, братцы, обману Христа?..
Может, впрямь не сгибнем с знаменем креста…»
Поднял с пола два обломка мачт расщепленных,
Водрузил их на носу, крест-накрест скрепленных,
И поплыл, забрезжил в теми белый крест
Средь бушующих пустынных водных мест,
Охраняя струг багряный с побродягами,
Утешавшимися песнями и флягами.
Утешались – и заснули, где кто лег…
Пробудились уж, как заревел восток.
Видят – море еле плещет, буря стихнула,
Впереди же, словно солнце, что-то вспыхнуло,
Ан не солнце! Смотрят зорко: над водой
Встал утес, блестя, как слиток золотой.
Упирается вершина в небо Божие,
Деисус святой написан у подножия, —
И сияет его чудный лазорь
В свете утрешней звезды и вешних зорь,
Отражаясь в водах ясных, ровно в зеркале…
«Эх, лишь вызнать бы, где тут ворота, дверка ли!
Пребогатый-то, должно, монастырек,
В нем мы шибко попируем, дай срок!»
Так Ивашко говорит своим соратничкам.
Те уж радостны стоят, как перед праздничком —
Со чужа плеча кафтан их ал да рван,
Со чужой ноги сапог их желт да дран,
Из себя они такие же пригожие —
Приопухшие от пьянства, краснорожие,
Этот перстнем щеголяет, тот – серьгой,
Тот – клеймом, а этот – вырванной ноздрей.
Осклабляются, гогочут и боченятся…
Позади их – взморье розовое пенится,
Впереди – горит лазорем утес.
«Кто, ребята, на разведку?» – Но на спрос
Атаманов ни один не отзывается:
Никому допреж погибнуть не желается.
Вот и начали метать жеребья.
Выпал жребий на Алешку Воробья —
Изо всех из них, ушкуйников, молодшего,
Золотым пушком у губ едва обросшего…
И причаливали к дивной горе,
Отливной, как бы застылой в янтаре,
И спускали на прибрежье с борта сходенки.
Воробей, как парень вспыльчивый, молоденький,
Подзадариваем из низу смешком,
Шел по скользкой крутизне ползком, движком,
А потом бежал, как векша мягкопятая,
А потом летел, как горлица крылатая,
У вершины же руками вдруг всплеснул
И сокрылся, словно в небе потонул.
Ждали час его и два – не ворочается…
В синей зыби струг малеванный качается…
Заворчали, заскучали удальцы,
А Иван кричит: «Эх, горе-молодцы!
Вы сполняйте-ка, что будет мною сказано;
Пусть-ка, за ногу веревкою привязанный,
По Алешкиным следам идет второй! —
Чай, очутится, коль дернем, под горой».
Снова жребий меж повольниками кинулся,
И на этот раз он Фомкой Темным вынулся,
Изо всех то был ушкуйников старшой —
С бородой до глаз, чернючей, большой.
Обвязали Фомку за ногу веревкою —
И поднялся вверх он поступью неловкою,
У вершины же, взмахнув руками тож,
Порывался скрыться в просини… Его ж
Вмиг товарищи с высей да книзу сдернули,
Да неладно ли, уж оченно проворно ли, —
Только смотрят, перегнувшись через борт:
Фомка тих лежит, недвижим… Фомка мертв!
Тусклый взор в лазорь уставил сокровенную
И улыбку в бороде укрыл блаженную.
Час и два прошло. Уж розовеет рябь,
Чуть колышется в ней красный корабь…
Приумолкли, принахмурились повольники,
А Иван смеется: «Горе-богомольники!
Будь порукой мне вон тот Деисус,
Коли я пойду, живехонек вернусь.
Все-то клады во скиту ведьмовском вызнаю, —
В злате-серебре прокатимся отчизною».
И поднялся, не обвязан бечевой,
Легкий, ловкий, с алой в солнце головой,
Ни раза не пав на круче оянтаренной,
У вершины же качнулся, как ударенный,
И руками заплескал, как первых два, —
И сокрыла его так же синева…
Уже вторая ночь течет и сходит за море,
В светлой глади судно темное как замерло…
Но не спали там все двадцать два пловца,
Уж не чая атаманова лица.
Глядь: средь марева рассветного, весеннего
Словно он бы к ним подходит… аль то – тень его?
Взор глубинен, стан изгорблен, лик как мел.
Стали спрашивать, – ни слова! Онемел.
Тут, впервой, быть может, в жизни перепуганы,
Оттолкнули вмиг от берега свой струг они
И, чураясь и грозя кому-то зло,
Налегли что было силы на весло.
Прочь от дивного утеса струг уносится,
Выгребая, на Ивана други косятся:
На него и впрямь напущена, знать, хворь —
Смотрит он, как околдован, взад, в лазорь,
Простирает руки к сени Деисусовой,
И злата-слеза катится на злат-ус его…
День и два плыла так вольница. Всё то ж.
Атаман на атамана не похож.
Он не пьянствует, как прежде, не господствует,
Но кручинно, на корме сидя, немотствует…
И случилось плыть разбойничью стружку
Близко к малому морскому островку,
Где виднелась хижа божьего отшельника
Средь черемух зацветающих и ельника.
На пеньке, как аналое, – Часослов,
На березке, как в божнице, – Богослов,
Сам же старец недалече тут же трудится:
Забежалого сурка с залетной утицей,
Отощалого волчонка с голубком
Кормит, ласково началя шепотком,
Из единой своей глиняной посудинки.
Из себя он, старец – махонький да худенький,
Борода же превелика, до колен
И белее беломорских пен…
И Иван, монашка чудного завидючи,
Из раздумья своего лихого выдучи,
Гласом диким, как немые, возопил,
Больше знаками дружине пояснил:
«Дайте мне, мол, вы сойти на берег острова!»
И спустили те его со струга пестрого
На рудой песок, махнувши рукой:
И на что, мол, ты нам надобен такой!
Гасли красные полотна корабельные,
Запевали волны песни колыбельные,
Обставали пришлеца спокой и тишь,
Верба частая и долгий камыш…
Привечали его ветютни да стрепеты,
Старчьи очи да молитвенные лепеты…
И к стопам его Иван, дрожа, приник
И, укрыв в холщовой ряске бледный лик,
Языком, вновь Волей Вышнею развязанным,
Рассказал ему о узренном, несказанном.
Слушал инок-стар, повит брадой, травой,
Сказ взаправдышный и дивный таковой:
«Я, отец, злодей великий, Красно-Полымя,
Что с собой нес по Руси разор и полымя,
Особливо ж супротив грешил церквей:
Зелено-вино с дружиною своей
В алтарях пивал из чаши для причастия,
Обирал гулящим девкам на запястия
Бисер рясный с богородичных икон…
И недавно вот – тому лишь сорок дён —
Во скиту одном с белицей Серафимою
Учинил, безумный, мерзость непростимую…
И бела ж была! пряма! Точь-в-точь свеча.
И к Христовой вере так же горяча.
Захотелось мне не только с ней понежничать —
Над святыней ее с ней же понасмешничать.
Обокрал их храм я, оголил престол, —
С аксамитами, с парчами к ней пришел.
Настелил в убогой келье златны пелены
И на них хотел творить с ней, что не велено.
Только чувствую: как лед, холодна…
Померла, отец, от ужаса она!
Встал я, свистнул… Я-то веровал лишь в дьявола!..
Ну, а после наше судно в море плавало,
Налетела буря, – и нас ветр принес
Пред златой, отливный, дивный утес.
Упирается вершина в небо божие,
Деисус лазорем писан у подножия, —
И сияет этот чудный лазорь
Ярче пазорей морозных, вешних зорь.
Взоры прочь нейдут, слова… нейдут из уст они!
А корыстный разум шепчет: “В этой пустыни,
Видно, много есть казны… Ее бы взять…
Только нужно ходы-выходы узнать”.
Двух дружинников послал, и оба сгинули,
Сам пошел, – и треть ли кручи, половину ли
Одолел я, отче, с страшным трудом,
Как на льду скользя зеркально-золотом.
Дальше ж, отче, как поведать то? как выразить?
Словно крылья за плечом моим вдруг выросли,
Словно шел я, плоть, как платье, оброня,
Словно Некто, мне незримый, нес меня!
И достиг так до вершинного я взгория,
Под ногами вижу облаки, помория,
Вкруг – пустынные, туманные места
И средь них, как солнце, зарные врата
Злата красного, в крестах из камней подлинных…
Но не чудо ль?.. Ни стены, ни тына подле них…
Обойти их я смекнул. Но там и тут —
Чуть ступлю – златые ж стены восстают,
Из земли, из мглицы млечной вырастая ли…
Отступлю – и снова нет их… Как растаяли!
Я ж упрям и дерзок, отче… И к вратам
Напрямик тогда направился… А там,
В белоснежные подрясники одетые,
Вдруг два старца появилися, беседуя.
И один из них могуч, улыбчив, лыс,
Светлым венчиком седины завелись,
Золоты-ключи висят под опояскою, —
И играют пальцы смуглые их связкою.
А другой – орлиноок, мудрен, высок,
Кудри львиные слились в седой поток, —
И не движется прозрачный перст, положенный
На большой раскрытой книге алокожаной.
Почему-то вид их страх в меня вселил.
Я к ним, тупясь, запинаясь, подходил.
Озирали и они меня в безмолвии. —
И блистателен, пронзителен, как молния,
Был второго взгляд. А первого глаза
Были мерклы и тверды, как бирюза.
И согнула сила странная, та ж самая
Перед ними в поясной поклон плеча мои…
Тут держащий золотые ключи,
Хмуря лоб, прогнав улыбок лучи,
Рек: – “О райской любопытствуешь обители,
Что досель вы, человеки, не расхитили?
Хочешь узреть триблаженные места?
Ты ли, ты ли, враг Невесты и Христа?!” —
И великая, отец, тоска взяла меня…
А держащий книгу кожи ало-пламенной
Взглядом жег меня до сердца глубины,
Открывал мне все грехи мои, вины, —
И познал я, отче, большую тоску еще…
“Любопытствующий – то ли?.. Нет, взыскующий!” —
Рек он первому. А мне промолвил он:
“В честь какого из святых ты наречен?”
Я сказал и… вдруг вратарника умиловал.
“Ну, для Ангела твово, мне ж – друга милого,
Я тебе врата Христовы отворю.
Чай, простит он своему ключарю”.
Ищет он ключа всех большего, блистучего,
Им касается легко замка певучего
И… я пал, прижав к очам кафтана край…
Отче! отче! Там и подлинно был рай.
Что засветы! за уханья! дива! пения!
Я ослеп, оглох… я умер… В то мгновение
Тот, второй, извел меня из забытья:
“Встань! Не бойся. Твой вожатый буду я”.
Поднялся я, глянул вновь очами зоркими:
Там за блещущими отпертыми створками
Чистым золотом цвели поля, луга,
Чистым золотом струилася река.
“То – обитель Нищих духом, сыне милый мой…” —
Молвил Старец. И вдвоем в нее вступили мы.
Тотчас, отче, узрел я тьму дивных див:
У реки росли кусты поющих ив, —
Как уста, пел каждый лист и выговаривал,
И, как струны, хоть никто в них не ударивал,
Пели сучья их, лучася и тончась, —
И запомнился мне даже посейчас
Злат-грустён напев, каким звенели прутики.
В поле ж были самовеющие лютики,
Из которых каждый, вроде опахал,
Желт и пышен, над тобою махал.
И, подобно им, растущий здесь подсолнечник
Сам тебя от солнца застил, словно солнечник.
А в не сеянной никем, нежатой ржи
Возвышались золотые шалаши, —
И бродили души возле них, по веси ли,
Милым делом занимались или грезили.
Те пасли золотокрылых Жар-птиц,
Треля им из злато-выдутых цевниц,
Те ловили, полны радостными бреднями,
Золотую рыбку златными же бреднями…
И дивился я премного на то,
Что кругом меня всё было золото…
Но услышал речь премудрого Вожатого:
“Злато хитрого блазнит или богатого.
Те ж, что видишь, были нищи и просты,
Веру чтили выше разума тщеты, —
И Златое Царство стало им наградою,
Бескорыстно, как младенцев малых, радуя”.
И указывал потом мне средь других —
Юродивцев, простецов, калик святых,
Что, подвижничая Богу, скоморошили,
В осмеяньях и гоненьях век свой прожили.
Указал того, что некогда был царь,
Наипаче же молитвенник, звонарь,
Ныне ж в честь своего Ангела Феодора
Службу правил, препоясан в белый водоросль…
И того, кто на земле слыл дураком, —
Всё плясал, звеня пудовым колпаком,
А теперь сидел в венке из травки заячьей,
Образки из древа тонко вырезаючи…
И – приметил я – все души до одной
Были в царской одежде золотной
И полны все до одной веселья детского,
Но не чудно ль? Лика фряжского, немецкого
Не приметил я средь радостных их толп.
Был угодник здесь, избравший домом столп,
Пса главу избравший вместо человеческой,
Но земли то египтянской или греческой
Были души. Остальные ж – от Руси.
А Вожатай мне: “Что мыслишь? Вопроси”.
И ответствовал затем: “Меж всеми странами
Пресвятыми прозорливцами и странними,
Чья душа была проста, а жизнь – чудна,
Наипаче, друг, твоя земля славна”.
И пошли из царства дивных див мы далее.
Вскоре ж, отче, услыхал в пространной дали я
Как бы шорох изобильного дождя
И увидел вкруг, равниною идя,
Всё березы, белоствольные, плакучие,
Облитые, как слезой, росой сверкучею,
Из цветов же здесь росли плакун-трава,
Богородичины-слезки – только два.
А певучий струйный шум всё ближе слышится,
В поднебесье же ни тучки не колышется.
Вдруг потоком в виде водного кольца,
Пенным, странным – без начала и конца —
Путь наш прерван был. За ним врата со стенами,
Жемчугами изунизаны бесценными,
Чуть мерцали, – и прозрачная капель
С них стекала и звенела, как свирель.
Вкруг же стен тех цепью белой беспрерывною
Плыли лебеди и пели. Диво дивное!
А у врат с мечом Архангел предстоял,
Краснокрыл и в латах алых, словно лал!
Он играл своим мечом – кидал, подхватывал —
И, прекрасен, зарен, статен, взоры радовал!
Безбоязненно вступил в пучину вод
Мой Вожатай – и меня вослед зовет.
Я дерзнул. И было мелко ли, глубоко ли, —
Не проведал… Дна стопы мои не трогали,
Хоть всего меня обрызгала волна,
Как слеза, тепла, светла и солена.
Лишь когда дошел до брега несмущенно я,
Рек мне Старец: “А река-то, друг, бездонная!
Ибо вся из слез, что лил человек…”
Задрожал я… А Архангелу Он рек:
“Днесь ты, видно, Михаиле, в благодушии”.
Еще больше ужаснулся я, то слушая:
Понял, отче, я, что был Архангел тот
Тем, кого Господь в предсмертный час к нам шлет…
Он же, Старцу смехом звончатым ответивши,
А меня как будто вовсе не приметивши,
Чуть коснулся лезвием, что жал в перстах,
Наикрупной жемчужины на вратах, —
И раскрылись те, поскрипывая песенно…
И опять то, что не видано, не грезено,
Мне предстало там: широкий царский двор,
Замощенный перламутрами в узор,
С сенью светлой в кипарисцах, темных, прячущих…
Молвил Старец мне: “Сия обитель – Плачущих”.
Мы вошли. Полулучи и полутень…
Прохлаждает круглокупольная сень
Из жемчужницы единой тускло-блещущей,
Водометы веселят, летяще, плещуще,
И покоят, став в притине, у струи,
Преискусные и мягкие скамьи
Под полавочником пуха лебединого…
И сидят там, полны счастия глубинного,
Души праведных… Иль пляшут в кругах,
Иль в согласии играют на дудах,
Лирах, гуслях, мелким жемчугом украшенных,
Или кормят вместо крошек хлебных брашенных
Лебедей своих жемчужным зерном,
Иль блаженным забываются сном…
И опять не мог постичь мой разум суженный,
Отчего тут всё жемчужины, жемчужины…
И ответствовал Вожатай на вопрос:
“Этот жемчуг из застылых горьких слез…
Те, что видишь, были в мире безутешными, —
Стали вельим покаянием безгрешными
И за то в Жемчужном Царстве, кончив дни,
Утешаются во Господе они.
Видишь ты жену прямую, смуглолицую?
Египтянскою она была блудницею,
Но все страсти выжгла зноем пустынь, —
И сейчас вот возлетает в пляске в синь!
А вон та, чьи косы в воздухе разносятся,
Словно крылья золотые, – Муроносица…
Прегрешала тож, а днесь, как снег, чиста
И, гляди, читает грамотку Христа…
Ибо тот сосуд, из слез и мура пролитый,
Не забыт Им… Погоди, узришь и боле ты…”
Правда. Видел здесь я и Давида-царя,
Что играл на гуслях, взорами горя,
Видел нашего Никиту Новгородского,
Что, смеясь от услаждения неплотского,
Воду райскую из златной шапки пил
(Здесь, отец, одет инако каждый был),
И Антония, пустынника великого,
Долгобрадого, сухого, светлоликого,
Что забавился с плывучим лебедком.
А потом узрел я, отче, потом…
Самого его, разбойника разумного,
Темнокудрого, но ясного, бездумного!
Он сидел у врат, сложивши тяжкий крест,
И вдыхал всей грудью воздух здешних мест…
О волнение мое! О упование!
Содрогнулся я впервой, отец, в рыдании…
Он же, Старец благодатный, говорит:
“Знай, Иване, путь его для всех открыт”.
И, воспрянув, вновь я шел. И узрел пару я,
Исхудалую сверх мер и вельми старую,
Но в сединах чище, глаже серебра.
Муж, нагой со странным знаком у ребра,
Улыбался, движа сеть морщин извилистых,
И держал в руках могутных, темных, жилистых
Желтый череп и багряное яйцо.
Улыбалась и жена, склонив лицо,
И держала на руках дитя пригожее,
Но туманное, на призрака похожее,
Что, сияя из бессмертников венцом,
Ручкой мреющей тянулось за яйцом,
Не страшась отнюдь и черепа безглазого.
Уж как вскрикну я: “Кто эти, старче? Сказывай!”
“Это – пращуры твои, – в ответ мне Он, —
Как и всех людей, народов и племен,
По вине их (паче жениной) утратили
Рай они – и волей Правого Карателя
Весь свой род уделу смерти обрекли.
Но минуют сроки скорби для земли:
Силой мудрою и купно чистой – девиной —
Чрез века веков вина сотрется Евина…
То дитя, в мир не рожденное, – Она,
Что бессмертье человекам дать должна.
Череп – тленья знак, яйцо же – воскресения,
Оттого-то и ее к нему влечение,
А кручинных наших праотцев – к ней…
Я ее в купели звездных огней
Окрестил… И особливейше заботятся
Тут о ней Премудрость-Софья с Богородицей”.
Поклонилась Старцу Ева; “В этот час
Должно правнуке оставить нас.
Не возьми за труд, честной Благовестителю,
Снесть ее к твоей излюбленной обители!” —
И янтарноокий Старец взял дитя.
Удалились мы, втроем уже идя.
Во второй раз речку слез бездонно-пенную,
Окружавшую обитель ту блаженную,
Перешли. И не страшился я… А там
Путь наш вился по плавным холмам.
И сильнейшее приятное ухание
Ощутил вдруг я в недальнем расстоянии,
Словно где-то шел душистый сенокос…
После – вижу – от незримых чьих-то кос
Травы падают кругом волной немятою —
Белоснежная ромашка с синей мятою,
Золотой шалфей да алый зверобой —
И ложатся в копны сами собой.
И тому, что были травы всё целебные,
Что кошнина, словно радуга волшебная,
Полосами шла, что был незрим косец, —
Удивился премного я, отец.
Но глядел уж свыше меры изумленно я
Вслед за тем на огороды, разведенные
Под одним из наибольших холмов,
Над которым стая белых голубков
Вилась облаком, воркуя славословяще, —
В огородах тех невиданные овощи
И размера небывалого плоды
Наливались, изумрудно-золоты.
И опять тут, отче, некие Неявные
Поливали эти дыни, главке равные,
Огурцы те, с малый челн величиной,
Или плод, мне неизвестный, – с чешуей.
Над холмом же град в ограде многобашенной,
Бело-выбеленный, голубо-окрашенный,
Возвышался… И вело в тот светлый град
Я не знаю сколько радужных врат!
Близясь к ним, услышал я со мною Бывшего:
“Поясню тебе я нечто из дивившего:
Те незримые, косившие траву,
Смерти ангелы… Им, сыне, наяву
Представать не подобает в месте счастия.
Поливавшие же – ангелы ненастия,
Чье прозрачно естество, как стекло, —
И людское око зреть их не могло.
Что ж до овощей, плодов, тобою виденных,
Кто и как взращает их, столь необыденных, —
И с какою целью, – ты узнаешь там.
Но попробуй в светлый град проникнуть сам!”
И, сказав, он глянул в лик мой испытующе.
Мне ж помнилось это легким. На ходу еще
Избираю я одни из этих врат,
Что, как радуга, круглятся и горят,
Достигаю и… о, жалкий! о, неведущий!
Меркнут, гасятся врата мои… Их нет уже…
Лишь одна стена глухая близ очей
Из лазоревых и белых кирпичей.
Я – к другим, я – к третьим, пятым… То же самое!
Исчезают, обманув собой глаза мои…
Пред последними ж, меня опередя,
Встал Несущий нерожденное дитя,
И рекло Оно чуть внятным лепетанием,
Больше схожим с голубиным воркованием:
“Мир вам! Мир вам!” И врата, не погасясь,
Широчайше растворилися тотчас.
И предстал Архангел с крыльями зелеными
Под одеждами простыми убеленными,
Что имел в руках смарагдовый сосуд.
Молвил Старец духу: “Как святой ваш труд,
Рафаиле? Скорби мира утолите ли?”
И узнал я в том Архангела-Целителя.
“С Божьей помощью”, – ответствовал он,
Лик склонив, что был кротчайше просветлен.
Я ж вперед взглянул и должен был зажмуриться, —
Так белелись теремки и верхотурьица,
Так лазорился детинец в вышине.
“А сия обитель – Кротких”, – Старец мне.
И, во град вступивши, всё в нем оглянули мы.
Что же, отче?! Пребольшими были ульями
Терема те и полны лишь медуниц,
Башни ж многие, полны Господних птиц, —
Превеликими, отец мой, голубятнями!
Вновь я думами томился непонятными:
“Старче! Чудно мне… Где ж души тут живут?”
Он же мне с улыбкой легкой: “Там и тут.
Для души ль жилище? Нет, – но обиталище.
Часто вид принявши тайный – тонкий, малящий,
Обитают там у вас, на земле,
Души эти… Здесь же – более в кремле”.
И, доподлинно, узрел их там без счета я.
Все склонялись, нечто чудное работая:
Жены возле веретен и станков
Пряли, ткали из ходячих облаков
Ризы тонкие, снегоподобно-белые
Или шили, пояса из радуг делая…
А мужи сошлись у горнов и печей
И ковали там из солнечных лучей
Целый ряд венцов, златящихся и царственных,
Иль из трав, мной в поле виденных, лекарственных,
От болей варили снадобья… И все
В их одежде снежной, в кроткой их красе
Были полны прилежанья и веселия;
И подумал я: “Зачем, с какою целию
Труд их радостный?..” А Старец, вмиг поняв:
“Те, что видишь здесь, имели кроткий нрав,
Жили в мире, ссор не дея и не ведая, —
И теперь награждены за то, наследуя
Землю новую в недальние уж дни…
Вот к сему здесь и готовятся они:
Совершенствуют и припасают загодя
Одеянья и венцы, плоды и ягоды,
Чтоб прийти достойно с царствием своим,
Где всё будет благодатным, иным
И по сути, друг, не только лишь по имени…”
И, внезапно отвратясь: “Пантелеимоне! —
Рек Он юноше со звездами очей
И власами, словно черный ручей,
Что трудился меж сулей стекла отливного. —
Есть новинки твоего искусства дивного?” —
Тот же скромно: “Вот от зависти питье…
Вот – дающее печалей забытье…
Но варится там вон – видите? – Февронией
Пивомёдье из сотов, всех благовоннее,
Что дарит восторг без времени, без дна”.
Мы взглянули: русокосая жена,
Лик склонивши, зорь румяней и любовнее,
Хлопотала над злаченою жаровнею.
К ней направясь, пояснял Вожатай: “Знай,
Граду кротких помогает весь рай.
Посещаем и Николой он угодником,
Много благ преподающим огородникам,
И Илья-пророк, искуснейший ковач,
К ним езжает… Вот и сей чудесный врач, —
Из другой он, ближе к Господу, обители,
Но бывает, вразумляя, как учители”.
Тут послышался сребристый шорх колес,
И в два голоса за нами раздалось:
“Полюбуйся-ка скорей, честной Апостоле,
Что мы с помощью святителевой создали!”
И двух юношей увидел тут я,
Синеоких, стройных, схожих, как братья,
Рядом шедших пред телегами сребрёными
И крылатыми быками запряженными,
Что с усильями влекли их по пути,
Хоть лежало в них плодов лишь по пяти.
“Хватит всем нам, киевлянам с москвитянами,
И поделимся еще с другими странами!..
А сотов-то, отче, жита!..” Так рекли
Эти двое и, обнявшися, прошли.
“Ваши княжичи… кротчайшие… Убили их.
Но придут опять с пшеницей, с медом, в лилиях
Зацарюют – и настанет рай у вас”.
Смолк Вожатай, близ жены остановясь.
Умилилась та пригожестью дитятиной
И дала ему из дымно-светлой братины
Каплю малую медового питья, —
И взыграло нерожденное дитя.
Я же, запахом дохнувши только сладостным,
Стал мгновенно, беспричинно, отче, радостным…
Видел также я в том граде средь мужей,
Что, ликуя, груду копий, стрел, ножей,
Ставших ржавыми от крови, в горне плавили, —
Белокурого, улыбчивого Авеля.
Древле брат старшой сгубил, отец, его, —
И убийство на земле пошло с того.
Зрел Иосифа Прекрасна, в рабство продана
Встарь братьями ж в чужедальний край с их родины…
В райский закром зернь ссыпал он, смугл и бел.
Зрел монаха фряжских стран, который пел
С голубятни в небесах, темневших голубо,
Славу вечеру и Агнцу, дню и Голубю…
Так же с миром проводил нас Светлый Град, —
И оглядывался долго я назад.
Местность делалась меж тем всё боле горною
И скрывалась ночью райскою – не черною,
Но, как синий яхонт, – черно-голубой…
И услышал я внезапно над собой
Как бы многих колесниц далеких рокоты
И орлов гортанно-бархатные клекоты.
Просиял Вожатай мой при клике том,
Словно близок был родной его дом,
И дитя, что с ним, орлам тотчас откликнулось,
Закивало им, как будто с ними свыкнулось.
Я ж не видел, хоть глазами и искал,
Ничего кругом, опричь высоких скал,
Острозубчатых, из камня тускло-карего.
Вдруг забрезжили разгарчивые зарева
В неоглядных небесах со всех краев,
Несказаннейшие светы всех цветов,
Усиляючись, как волнами нас облили, —
И над головой моею, отче, поплыли
Тыщи тыщ светил взошедших!.. и каких!
Не один лишь – много месяцев цветных,
Голубые и цветные полумесяцы,
Чьи лучи в потоке радужнейшем месятся,
Звезды, крупные, как солнышко, – с кольцом,
С млечной осыпью и пламенным хвостом!
И узнал я под сияньями их зарными,
Что те скалы были стенами янтарными,
И, где большею казалась высота,
Находились такие же врата.
На стенах крыла раскинулись орлиные,
А под ними – бездна тихая, пучинная…
И Архангел златокрылый, сжавший шар,
Что, как солнце, изливал и свет, и жар,
Был у врат тех. Я ж не ведал, как достигнуть их,
Не нашедши взглядом лестниц, к ним воздвигнутых.
Но внезапно два огромнейших орла
С бирюзовыми венцами у чела
К нам низринулись, – один подъял Вожатого,
А другой – меня и нес, в когтях зажатого.
Над пучиной мча, я, к страху своему,
Заглянул в нее и ждал увидеть тьму, —
В ней же… в ней же было то же небо звездное!
И, постигнув, что я, подлинно, над бездною,
Обмер, отче, я… Когда ж в себя пришел, —
Уж спускался у янтарных врат орел.
Недвижим стоял в хламиде синей, взвеянной,
Тот Архангел, ввысь глядящий и рассеянный.
“Ну, очнись, друг Урииле! Отвори”, —
Молвил Старец… И дверные янтари
Под лучом из шара, ангелом направленным,
Заблистали, растворились… И пред явленным
Замер я… На равном взгорье морем лоз
Виноградье золотое разрослось
С древним древом посреди в плодах сверкающих.
“А сия обитель – Истины Алкающих”, —
Громко вымолвил Вожатый. И пошли
Мы по мелким янтарям взамен земли
Между кущ с янтарно-вызревшими гроздами,
Под янтарно-раскатившимися звездами…
И увидел тут я птицу, аки снег,
Ростом большую, чем статный человек,
Что стояла под листьём, полна величия…
“Птица-Астрафель, праматерь рода птичьего”, —
Мне Вожатый… И увидел я потом
Зверя с рогом единым надо лбом,
В шерсти искристой, что гордо лег у дерева…
“Сей же – Индрик-зверь, прапращур рода зверьего, —
Снова Старец. – Ибо должно, чтоб ты знал:
Здесь, не где еще, начала всех начал”.
Видел также я скакавшего по воздуху
Окрыленного коня. Спустясь для роздыху,
Выбивал он ключ копытами – и пил…
И другого, вовсе дивного, что был
Снизу – конь, пригожий юноша – от пояса.
Он задумчиво блуждал, в лозовье крояся…
И сказал про них Вожатый: “Тот – Пегас,
Друг сказителей… А этот – Китоврас.
Наидобрым он является помощником
Мудрецам… Вон тем блаженным полунощникам”.
И мне здешние он души указал.
Шесть иль семь из них с стеноподобных скал
В трубы узкие хрустальные дозорные
Созерцали высь, светилами узорную,
А другие в кущах, гроздьем завитых,
Сочиняли нов акафист либо стих,
Виноградинки вкушая, к Богу мыслили
Или нечто на песке янтарном числили.
Был же каждый в синей мантии до ног,
Над челом имел горящий огонек,
Что порхал, за ним повсюду, отче, следуя, —
И дивился безграничнейше на это я;
А Вожатый тотчас: “Те, что видишь ты,
Вечной правды средь мгновенной суеты
В мире жаждали… За то ей здесь насыщены.
И Свят-Дух на них, тот огонек восхищенный.
Вон два мужа. Этот держит кругомер,
Тот же – шар, земле подобный… Свыше мер
Оба счастливы от истины изведанной,
В мире ж были за нее сожженью преданы.
И другие два, из коих первый, знай,
На земле еще воспел во сказе рай,
А другой его явил в изображении, —
Как светлы они, смотри, от лицезрения!”
Я ж, и правда, услыхал от первых двух:
“Как чудесно осеняет разум Дух,
И как ясен мир в его сосредоточии!”
От вторых же: “Сколь прекрасен рай воочию!..”
А Вожатый, лишь мы мимо их прошли:
“Эти четверо – от римской земли.
Там же – видишь? – царь с царицей византийские,
Да былые князь с княгинею российские.
Те искали правды в словесах святых…”
И узрел я тотчас этих четверых:
Опираясь на жезлы, крестом венчанные,
По тропам они гуляли, осиянные.
Смуглолиц и строг был первый из царей,
А второй – румян и много добрей,
А царицы, сединою серебренные, —
Бабки ль, матушки ли их – лицом мудреные…
И приметил я, что здесь, как нигде,
Был Вожатый мой в особой светлоте,
И встречали здесь его особо чаянно,
Как нигде еще… как жданного хозяина!
Вопрошал один: “Учителю! Открой,
Как зовется то созвездье, словно рой?”
А другой: “Скажи, премудрейший Апостоле! —
Там, в зените, зга туманная ли, звезды ли?”
Пояснял Он, ввысь взирая, как орел,
Дальше шел и, наконец, меня подвел
К древу древнему, ко древу древоданскому
Что сверкало всё, шатру подобно ханскому,
Что кореньями касалось руд земных,
А вершинными ветвями – звезд ночных, —
К древу с яблоками огненнейше-алыми…
И второй раз с той поры, как с ней блуждали мы,
Евы правнука чуть слышно прорекла:
“Здравствуй, дерево добра и зла”.
Как бы в страхе древо выспреннее дрогнуло
И пред ней в поклоне низком ствол свой согнуло…
А на этот голубино-детский глас
Вмиг мной виденный явился Китоврас
И, приняв дитя руками смугло-лосными,
Стал кормить его плодами лученосным