Леонид Андреев - Анатэма
Женщина с ребенком на руках. Давид не простой человек. Кто видал простого человека, который больше ребенку мать, чем его родная мать?
Который стоит за пологом и смотрит, как кушают чужие дети, и плачет от радости? Которого не боятся дети, даже самые маленькие, и играют с почтенной бородою его, как с бородою деда? Не целый ли клок седых волос вырвал маленький, глупенький Рувим из почтенной бороды Давида Лейзера? – Рассердился ли Давид? Закричал ли от боли, затопал ли ногами? Нет, он засмеялся как бы от счастья и как бы от радости заплакал он.
Пьяный. Давид не простой человек. Он чудак. Я ему сказал: зачем вы даете мне деньги? Правда, я бос и грязен, но не думайте, что на ваши деньги я куплю мыло и сапоги. Я пропью их в ближайшем кабаке. Так я должен был сказать ему, потому что я хоть и пьяница, но я честный человек. И чудак Давид ответил мне смешно, как хороший сумасшедший: если вам приятно пить, Семен, то и пейте, пожалуйста, – не учить людей, а радовать их я пришел.
Старый еврей. Учителей много, а радующих-нет. Да благословит бог Давида, радующего людей.
Бескрайний (пьяному). Так-таки сапог и не купил?
Пьяный. Нет. Я честный человек.
Музыкант (в отчаянии). Ну скажите вы все, у кого есть совесть: разве такая музыка нужна Давиду, радующему людей? Мне стыдно, что я собрал такой плохой оркестр, и лучше бы мне умереть, чем срамиться перед Давидом.
Сура (к шарманщику). А вы будете играть, музыкант? У вас теперь такая красивая машина, что под нее могут танцевать ангелы.
Шарманщик. Буду.
Сура. Но почему же у вас нет обезьяны?
Шарманщик. Я не мог найти хорошей обезьяны. Все обезьяны, каких я видел, либо стары, либо злы, либо совсем бездарны и даже не умеют ловить блох. У меня уже заели блохи одну обезьяну, и я не хочу, чтобы погибла и другая. Обезьяне нужен талант, как и человеку, – одного хвоста мало даже для того, чтобы быть обезьяной.
Странник тихо допытывается у Абрама Хессина.
Странник (тихо). Скажи мне правду, еврей: я прислан сюда людьми, и много верст под солнцем, не знающим жалости, прошел я моими старыми ногами, чтобы узнать правду. Кто этот Давид, радующий людей? Пусть он не исцеляет больных…
Хессин. Это грех и обида богу – думать, что человек может исцелять.
Странник. Пусть так. Но не правда ли, что Давид Лейзер хочет построить огромный дворец из белого камня и голубого стекла и собрать туда всех бедных земли?
Хессин (в смущении). Не знаю. Разве можно построить такой большой дворец?
Странник (убежденно). Можно. И правда ли, что он хочет отнять силу у богатых и оделить ею бедных? (Шепотом.) И взять власть у властвующих, могущество у повелевающих и оделить ими людей, всех поровну, сколько их ни есть на земле?
Хессин. Не знаю. (Робко.) Ты пугаешь меня, старик.
Странник (осторожно озираясь). И правда ли, что он уже послал вестников в Эфиопию к черным людям, чтобы и они готовились к приятию нового царства, потому что и черных людей он хочет оделить наравне с белыми, всем поровну, каждому столько, сколько он пожелает (таинственным шепотом, угрожающе) по справедливости.
На дороге из-за поворота показывается Давид Лейзер, идущий медленно; в правой руке у него посох, под левую же руку его почтительно поддерживает Анатэма. Среди ожидающих волнение и тревога: музыканты бросаются к своим инструментам, женщины торопливо собирают играющих детей. Крики: идет! идет!
– зовы: Мойше, Петя, Сарра.
Старик. И правда ли…
Хессин. Спроси его. Вот он идет сам.
Увидев толпу, Анатэма останавливает задумавшегося Давида и широким, торжествующим жестом указывает на ожидающих. Так некоторое время стоят они:
Давид с закинутою назад седою головой и прижавшийся к нему Анатэма; приблизив лицо свое к лицу Давида, Анатэма что-то горячо шепчет ему и продолжает указывать левою рукою. Отчаянно метавшийся Лейбке собрал наконец свой оркестр, и тот разражается диким разноголосым тушем, пестрым и веселым, как развевающиеся цветные лоскутья. Веселые крики, смех, дети лезут вперед, кто-то плачет, многие молитвенно протягивают руку Давиду. И среди хаоса веселых звуков медленно движется Давид. Толпа расступается на пути его, многие бросают ветви и постилают свои одежды, женщины срывают повязки с голов и бросают к его ногам на пыльную дорогу. Так он доходит до Суры, которая, встав, приветствует его с другими женщинами. Музыка смолкает. Но Давид молчит. Смущение.
Что же ты молчишь, Давид? Вот люди, которых ты сделал счастливыми, приветствуют тебя и постилают одежды на твоем пути, ибо велика их любовь и не вмещается в груди радость. Скажи слово – они ждут.
Давид стоит, опустив глаза и обеими руками опершись на посох; лицо его строго и важно. И с тревогою через плечо смотрит на него Анатэма.
Анатэма. Тебя ждут, Давид. Скажи им слово радости и успокой их любовь.
Давид молчит.
Женщина. Что же ты молчишь, Давид? Ты пугаешь нас. Разве ты не Давид, радующий людей?
Анатэма (нетерпеливо). Говори же, Давид. Слово радости ждет их взволнованный слух, и молчанием, подобным немоте камня, ты к земле пригнетаешь их душу. Говори.
Давид (поднимая глаза и строго ими обводя толпу). Зачем эти почести, и шум голосов, и музыка, которая играет так громко? Кому воздаете почести, которых достоин только князь или свершивший великое? Мне ли, старому, бедному человеку, который скоро должен умереть, постилаете одежды на пути?
Что я сделал такое, чтобы заслужить восторг и ликование и слезы безумной радости исторгнуть из глаз? Я дал вам деньги и хлеб – но это деньги всевышнего, от него пришедшие и к нему через вас вернувшиеся. Только то я сделал, что не утаил денег, как вор, и грабителем не стал, как забывающие бога. Так ли я говорю, Нуллюс?
Анатэма. Нет, Давид, не так. Недостойна твоя речь мудрого, и не из уст смиренного исходит она.
Старик. Хлеб без любви, как трава без соли: желудок насыщается, во рту же томление и горькая память.
Давид. Разве я забыл что-нибудь, Нуллюс? Тогда напомни мне, друг: я уже стар, и плохо видят мои глаза, но не музыкантов ли я вижу, скажи, Нуллюс? Не флаги ли, пестрые, как язык сороки, над головой моей? Скажи, Нуллюс.
Анатэма. Ты людей забыл, Давид. Ты детей не видишь, Давид Лейзер.
Давид. Детей?
Женщины с плачем протягивают Давиду своих детей.
Голоса. Благослови моего сына, Давид.
– Коснись моей девочки, Давид.
– Благослови!
– Коснись!
– Коснись!
Давид (поднимая руки к небу). О Ханна и Вениамин, о Рафаил и мой маленький Мойше… (Смотрит вниз и протягивает руки к детям.) О мои маленькие птички, умершие на голых ветвях зимы… О дети, деточки, маленькие деточки… Ну и что же, Нуллюс, разве я не плачу? Разве я не плачу, Нуллюс? Ну – и пусть плачут все. Ну-и пусть играют музыканты, Нуллюс, – я же понял теперь! О деточки, маленькие деточки, я же свое вам дал, я вам дал мое старое сердце, я вам дал печаль и радость мою – не всю ли им душу я отдал, Нуллюс?
Плач и смех, похожий на слезы.
Вновь вырвал ты мою душу из пасти греха, Нуллюс. В день радости я мрачным стал перед народом, в день ликования его не к небу, а к земле опустил я взоры, старый, плохой человек. Кого я обмануть хотел моим притворством? Разве дни и ночи не живу я в восторге и полными пригоршнями не черпаю любви и счастья? Зачем же притворялся я печальным?.. Я не знаю твоего имени, женщина, дай мне твоего ребенка, вот этого, который смеется, когда все плачут, потому что он один умный. (Улыбаясь сквозь слезы.) Или ты боишься, что я, как цыган, украду его?
Женщина становится на колени и протягивает Давиду ребенка.
Женщина. Берите, Давид. Все принадлежит вам, и мы и дети наши.
Вторая женщина. И моего возьмите, Давид!
Третья. Моего, моего!
Давид (берет ребенка и прижимает к груди, окутывая седою бородою).
Тс… борода! Ай, какая страшная борода! Но ничего, мой маленький, прижмись крепче и смейся – ты самый умный. Сура, жена, подойди сюда.