Алексей Герман - Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Очень старый человек резко проснулся, быстро провел рукой по штанам и, успокоившись, по-видимому, что не обмочился, выцветшими своими полузрячими глазами не мигая уставился на Глинского.
— Почаевничайте, Юрий Георгиевич, — сказала горничная в русском кокошнике и передала Глинскому все тот же его напиток, вроде бы чай с жирным обмылком лимона в подстаканнике. Пить не хотелось, запой кончался, и, расстроившись этим, он принялся жевать лимон, не чувствуя вкуса. Кто-то тронул его за локоть. Это была хозяйка, было ей под шестьдесят, но в лице и в фигуре было что-то странное и юное. Звезда Героя на лацкане полосатого костюма странно сопрягалась с очень крупным жемчугом на шее, камеей и многими кольцами на тонкой птичьей руке.
— Весна, — сказала Шишмарева и украшенным кольцами пальцем постучала по стеклу. — Проснулась утром, что, думаю, такое, а это ревут львы… И пес испугался, откуда это у него?
С надмирной высоты гигантского дома, где-то внизу, за мелкими домишками и двориками, темной громадой в редких огнях не то угадывался, не то чудился зоосад.
— Как я выгляжу? — она засмеялась.
— Чудно.
— А ты не чудно…
— Запой кончается, — пожаловался Глинский.
— Хорошо же…
— То-то, что плохо.
В огромной новой квартире огромного, только что достроенного небоскреба на Садовом кольце у академика Шишмаревой происходил прием — один из тех, которыми так славилась Москва.
Шишмарева и Глинский отвернулись от окна и стали смотреть на гостиную под хрустальной, дворцовой, а потому несоразмерно большой люстрой. И на мундирную военную и статскую знать. Многочисленные ордена создавали в гостиной звон, или это чудилось.
Небольшой человек с желтоватым набрякшим лицом неумело играл и пел «Варяжского гостя».
— У них крестьянские лица, — Шишмарева навела на гостей палец и будто выстрелила из него, — короткие белые ноги и крепкие немытые тела… Я не люблю их. И ты не люби их тоже. Слышишь, никогда, — она добавила, кивнув на того за роялем, — а эту почечную крысу больше всех, — и тут же поцеловала в лоб коротко, не по-здешнему стриженого человека в мундире дипломата и потому похожего на швейцара. — Не знаю, как вы, а я живу при коммунизме.
— Вот как похудел ваш директор, — дипломат ткнул трубкой в поющего. — Русский человек если работает, так работает, ну а уж веселится, так от души. А ведь я, — он еще раз ткнул трубкой, на этот раз в Шишмареву, — для вас, красавица, Наталья Сергеевна, энциклопедию проработал. И вот доложу, — он достал из бумажника листок, — сверил по годам рождения, если бы ваши научные результаты можно было тогда на практике применить, среди нас и Толстой бы, может, здесь прогуливался, я Льва имею в виду, всего их три было, ну Пушкин бы четыре года не дотянул, хотя там, конечно, ранение… У меня список на шестьдесят фамилий. И между прочим, вся «Могучая кучка» могла бы нам здесь исполнить…
— Представляю себе, — буркнул Глинский.
— Он хирург, — сказала Шишмарева, — они, хирурги, — всегда циники.
Дипломат значительно улыбнулся и отошел.
— Он подо мной живет и в ванной засолил огурцы, — сказала Глинскому Шишмарева, — а пробку зацементировал… А комендант Вышинскому написал… Верно, прелесть?! — Шишмарева захохотала и зажала рот рукой, чтоб не мешать пению. Но тут же захлопала в ладоши и крикнула: — Внимание, выступает русский медведь, — взяла с подоконника и протянула Глинскому подкову.
— Страшись, о рать иноплеменных, — прокричал от рояля желтый директор и заиграл марш.
— Поди ты к черту, — расстроился Глинский, но делать было нечего, и он вытянул перед собой подкову и стал было гнуть, но ничего не выходило, сила куда-то ушла. Он почувствовал даже пот на глазах, согнулся в поясе, хотя это не полагалось, но ничего не вышло и так. Он развел руками и сунул подкову в карман. Гости все равно захлопали. Директор у рояля раскинул руки и принялся читать «Васильки» Апухтина.
Глинский опять попробовал хлебнуть «чаю», и опять не пошло.
По коридору с визгом покатила на подростковом велосипеде молодая артистка в клетчатой юбке и со знакомым лицом, два генерала, расставив руки, заторопились рядом, оберегая ее. Отворилась дверь, собственно, она здесь не запиралась, пришла Анжелика с мужем. Анжелика стала снимать с мужа тяжелое коричневое пальто. Глинский увидел, как из столовой вышла его жена Таня, и они расцеловались с Анжеликой.
— Кто как, а здесь уже живут при коммунизме, — хором, повернувшись к Шишмаревой, крикнули Анжелика с мужем, одинаково взмахнули руками и засмеялись.
Артистка в клетчатой юбке освободилась от генералов, с визгом влетела в дверь и упала, обнаружив теплые зеленые штаны. И тут же в коридор выскочил мальчик лет десяти.
— Выбила Мишкины спицы, дрянь, — сказала Шишмарева, — кормятся у меня нынче пол-МХАТа и поятся. Любят, понимаешь?! Пойдем-ка в кабинет, а то на тебя их теперь целых две, — она кивнула на Анжелику с Таней и уже на ходу добавила, помахав кому-то рукой: — Вот уж эти Вайнштейны, и что за бестактность такая у евреев: отсутствие самолюбия.
— У него пропал сын, и он лучший анестезиолог города…
— Ну хоть бы.
Они прошли через столовую вдоль длинных, роскошно накрытых столов. С одного из столов Глинский прихватил бутылку коньяка. Хрусталь играл светом, огромные стеклянные жар-птицы на стенах будто гонялись друг за другом, забавно отражая свет хрусталя. За одним углом стола спал старик с недоеденным мандарином в руке. В углу сидели Вайнштейны, муж и жена, и гладили большого облезлого старого дога. Глаза у жены Вайнштейна были собачьи, как у дога. Увидев Глинского, она зачем-то стала быстро отряхивать юбку.
Дог брякнул ошейником и пошел за Глинским.
Кабинет был маленький, неожиданно скромный и проходной, двери низкие с накидными крючками. Пепельницы и блюдца хорошего фарфора, полные окурков, придавали странную одинокую неопрятность.
На столе лежали рамки с вынутыми фотографиями, разные фотографии разных лет. Да три большие фотографии на стене, над столом: смеющийся Сталин в белом кителе держит за шиворот щенка, министр госбезопасности Берия в маршальском мундире и в пенсне и физиолог Клюс в рамке поскромней, под треснувшим стеклом. Фотографии Берии и Клюса были подписаны, что-то шутливое.
Глинский пересыпал из большого блюдца в чашку окурки, сдул пепел, налил в блюдце коньяку и поставил на пол. Дог стал лакать.
— Плохо тебе, Юра, — сказала Шишмарева, — что ж тебе так плохо?
— Вовсе не плохо, колечко обручальное потерял, так тоже не беда, — он погладил ее по голове.
— Да нет, плохо, плохо, — она взяла его руку, положила себе налицо и посмотрела на него сквозь его же пальцы. Шея у нее пошла пятнами, резко выделив родимое пятно. Она взяла указательный его палец, прикусила зубами, вдруг втянула глубже и тут же испуганно встала, — тьфу, тьфу, что значит март… Даже львы ревут, прошло, проехало, все, все, — закинула руки за голову и стала бить тустеп под что-то непонятное по радио. И сразу помолодела и стала прелестной.
Глинский налил догу еще коньяку.
— Перестань спаивать собаку, жлоб.
Где-то в гостиной зааплодировали.
— О васильки, васильки, как они смеют смеяться, — Шишмарева передразнила того желтого у рояля, — а как же василькам не смеяться. Ему в среду диагносцировали рак почки. Нуты на секунду представляешь себе, как будет выглядеть некролог?.. «На пятьдесят девятом году жизни скончался директор института долголетия… выдающийся талант в области продления жизни…» Цирк шапито, а на арене кто, на арене я. Давай танцевать. Пообещала самому, — она поправила пальцем портрет Сталина, — минимум сто тридцать лет. Институт нам строят, Парфенон рядом — собачья конура, квартиры эти, господи. И плевать, плевать, плевать…
Глинский опять налил догу, и странная музыка из маршей и молоточков, которая бывала, только когда кончался запой, забилась в мозгу. Ясность и сила заполняли душу.
— И плевать, плевать, плевать, и плевать… — Шишмарева отобрала у него бутылку и глотнула сама.
— Сколько, говоришь, лет обещала? Сто тридцать? — Глинский засмеялся. — К чему такие ограничения? А ты жми на сто пятьдесят… Как узнает? Нам не дано ни предугадать, ни ощутить, уверяю тебя, Наташа. Уж я-то насмотрелся, поболе вас всех… Даже когда муки и сами зовут, не верят… Предчувствия смерти нет, это писатели выдумали… Ну уж если Нерон умирает, так такие казни, подруга, такие казни, какие уж докторишки, кому они-то нужны… — Глинский прикрыл глаза: — Духи у тебя чудные или мыло.
Смысл сказанного не сразу доходил до Шишмаревой.
— Не сметь, — Шишмарева стукнула кулачком и попала по блюдцу, разбив его. Кровь отлила от лица, она совсем состарилась: — Не смей так ни о нем, ни о них… Ты циник, растлитель, ты даже собаку спаиваешь.