Петра Куве - Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу
Пастернак повел Берлина в кабинет и передал ему в руки толстый конверт.
«Вся моя книга там. Это мое последнее слово. Пожалуйста, прочтите».
Берлин погрузился в роман, как только вернулся в Москву, и дочитал его на следующий день.
«В отличие от некоторых… в Советском Союзе, и на Западе, мне показалось, что это гениальное произведение. Мне казалось — и кажется, — что оно передает весь спектр человеческого опыта и создает целый мир, хотя содержит только одного подлинного обитателя, языком беспримерной изобразительной силы».
Берлин увиделся с Пастернаком через несколько дней; писатель сказал Берлину, что передал права на издание романа Фельтринелли. Пастернак «хотел, чтобы его роман увидел мир», и он процитировал Пушкина: он так же хотел «глаголом жечь сердца людей».
Улучив возможность, Зинаида отвела Берлина в сторону и, плача, умоляла просить Пастернака не издавать роман за границей без официального разрешения властей. Она сказала, что не хочет, чтобы пострадали ее дети. Зинаида считала, что их сына Леонида[316] нарочно провалили на экзамене в Высшее техническое училище только из-за того, что он — сын Пастернака. В мае 1950 года, в разгар антисемитской кампании, старшему сыну Пастернака Евгению не дали окончить аспирантуру[317] в Военной академии; его призвали в армию и послали служить сначала на Украину, а затем на границу с Монголией. Берлин просил Пастернака подумать о последствиях его неповиновения. Он уверял Пастернака, что его роман выживет; обещал снять его на микропленку и спрятать в разных углах земного шара, чтобы «Доктор Живаго» пережил даже ядерную войну. Пастернак вспылил[318] и язвительно поблагодарил Берлина за заботу. Он сказал, что побеседовал с сыновьями, и «они готовы страдать». Он просил Берлина больше не упоминать о романе. Конечно, продолжал Пастернак, Берлин понимает, что распространение «Доктора Живаго» — дело первостепенной важности. Берлин впоследствии признался, что ему стало стыдно, и он промолчал. Однако у него сложилось впечатление, что Пастернак пошел на все «с открытыми глазами»[319], до конца понимая, какой опасности он подвергает себя и своих близких. Вернувшись в Оксфорд, Берлин передал рукопись сестрам Пастернака. Вместе с рукописью они получили первое письмо от брата с 1948 года. Борис представлял им свой роман с обычным для него вступлением-предуведомлением: «Возможно, он вам не понравится[320], вы найдете его философию скучной и чуждой, некоторые куски утомительными и затянутыми, первую книгу многословной, а переходные места серыми, бледными и слабыми. И все же — это важный труд, книга огромной, вселенской важности, чья судьба неотделима от моей собственной судьбы и от всех вопросов моего благополучия». Он писал, что попросил Берлина изготовить двенадцать копий рукописи и раздавать их русским ученым, живущим в Великобритании. Сестер он попросил позаботиться о том, чтобы найти для книги очень хорошего переводчика — «англичанина, который одновременно является одаренным писателем и превосходно знает русский язык».
В середине сентября Пастернака посетил еще один оксфордский профессор, Георгий Катков, родившийся в Москве эмигрант, философ и историк. «Оригинал», по словам знакомой, он был «высоким, усатым, в высшей степени внушительным старорежимным русским интеллигентом»[321]. В КГБ его презрительно назвали «белоэмигрантом»[322]. Катков дружил с сестрами Пастернака и был хорошо знаком с Берлином. К изданию романа он отнесся с большим воодушевлением. Пастернак дал рукопись и Каткову; ему он тоже поручил заняться переводом и изданием романа в Англии. Катков считал, что особую трудность для переводчика представит цикл стихов из «Живаго». Он предложил дать стихи на перевод Набокову. «Ничего не получится, он слишком ревниво относится к моему положению[323] в нашей стране, чтобы сделать все как следует», — ответил Пастернак. Еще в 1927 году Набоков очень резко отозвался о стиле Пастернака. «Его стихи круглые[324], опухолевидные и выпуклые, как будто его муза страдает базедовой болезнью. Он обожает неуклюжие образы, звучные, но буквальные рифмы и грохочущий ритм». К «Доктору Живаго» Набоков отнесся не лучше, не в последнюю очередь потому, что роман Пастернака потеснил его «Лолиту» в списке бестселлеров: «Доктор Живаго» — жалкая вещь[325], неуклюжая, банальная и мелодраматическая, с избитыми положениями, сладострастными адвокатами, неправдоподобными девушками, романтическими разбойниками и банальными совпадениями». По мнению Набокова, роман написала возлюбленная Пастернака[326].
Катков расцеловался с Пастернаком[327] и обещал, что «Доктора Живаго» хорошо переведут на английский. В качестве переводчика он выбрал своего протеже Макса Хейуорда, научного сотрудника оксфордского колледжа Сент-Энтони, одаренного лингвиста, который прославился тем, что выучил венгерский язык за шесть недель[328]. Русские, знавшие Хейуорда, не сомневались в том, что он носитель языка или, по крайней мере, сын эмигрантов. Но он не был ни тем ни другим. Хейуорд родился в Лондоне в семье механика и потому иногда называл себя кокни. Дабы ускорить процесс, к Хейуорду присоединилась Маня Харари, соосновательница небольшого издательства «Харвилл пресс», отделения лондонского издательства «Коллинз». Дочь эмигрантов, происходившая из богатой санкт-петербургской семьи, Харари с родителями переехала в Англию в годы Первой мировой войны. Они поделили роман и сверяли перевод. Руководил процессом Катков; он «вычитывал рукопись в поисках ошибок[329] и нюансов».
В 1958 году роман станет причиной ссоры Каткова и Берлина. Берлин по-прежнему беспокоился за безопасность Пастернака; ему не хотелось торопить события. «Все это пустое, — говорил Берлин. — Роман интересный, но напечатают его сейчас или через пятнадцать лет, не имеет значения». Катков придерживался совершенно иных взглядов. Он выступал за то, чтобы роман вышел как можно скорее, и позже утверждал, что, поскольку Пастернак «очевидно желал стать мучеником»[330], его «необходимо принести в жертву «делу». «Делом» он называл холодную войну против Советского Союза.
Однако вначале Фельтринелли должен был помочь «Доктору Живаго» увидеть мир, и для этого ему пришлось выдержать бой со своими товарищами — русскими и итальянскими.
Глава 7. «Если это свобода, увиденная глазами Запада, что ж, должен сказать, у нас другая точка зрения на нее»
В середине сентября редколлегия «Нового мира» прислала Пастернаку длинное, подробное письмо с отказом печатать «Доктора Живаго». В основном критиковал роман Константин Симонов, прославленный поэт. Еще четыре члена редколлегии, в том числе ближайший сосед Пастернака, Константин Федин, предлагали внести в роман существенные исправления и дополнения. Письмо подписали все пять членов редколлегии.
Письмо, вместе с рукописью, доставили Пастернаку с курьером. Пастернак бегло ознакомился с содержанием письма: «Больше всего в связи с вашим романом нас обеспокоило[331] то, что ни редакторы, ни автор не могут вносить правку с помощью удаления или изменений. Мы имеем в виду дух романа, его общий голос, авторскую точку зрения на жизнь… В вашем романе чувствуется неприятие нашей революции. Общее направление вашего романа заключается в том, что Октябрьская революция, гражданская война и преобразования в обществе не дали людям ничего, кроме страданий, и погубили русскую интеллигенцию, либо физически, либо нравственно». Далее в письме подробно разбирались идеологические ошибки романа, «порочность» выводов героя о революции и «гипертрофированный индивидуализм» Юрия Живаго — код для обозначения основного личного изъяна Пастернака.
Сделав двусмысленный комплимент по поводу художественных достоинств романа, авторы письма напали и на стиль: «В нем есть несколько первоклассных страниц, особенно когда вы поразительно правдиво и с чрезвычайной художественной силой описываете русскую природу… Есть много явно уступающих им страниц, безжизненных и дидактически сухих. Особенно много их во второй половине романа». Федину в особенности не нравились суждения Живаго о его современниках. В словах и мыслях Живаго он видел слова и мысли самого Пастернака и его высокомерие гения: «Дорогие друзья, о, как безнадежно[332] ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и авторитетов. Единственно живое и яркое в вас, — это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали».
Один из биографов Пастернака отмечал, что авторы письма либо упустили, либо не заметили «самой страшной ереси[333] романа: соединяя художественными средствами эпоху сталинизма с ранней революционной историей, Пастернак (за много лет до «Архипелага ГУЛАГ» Солженицына) намекал на то, что тирания последних двадцати пяти лет стала прямым продолжением большевизма». Для Пастернака сталинизм, культ личности и массовые репрессии не были «искажением» ленинского курса, как принято было говорить в хрущевские времена. Нет, все это стало естественным продолжением системы, созданной Лениным. Ни на что подобное нельзя было намекать даже в письме с отказом.