Василий Субботин - Прощание с миром
Я помню, что это было в начале весны... Вместе со всеми я, гость, приехав сюда, ходил в столовую, сидел за общим столом, и мне, как гостю, наложили полную миску горячей каши. Вся жизнь тут была общая, коллективная. Даже и па работу выходили вместе, в одно и то же время. Надо ли говорить, как все это было ново и удивительно для меня, мало что видевшего до того времени. И вот тут, в этом только что срубленном бараке, где они все, всей семьей жили, и дядя Миша наш, и жена дяди Миши, тетка моя, и их сыновья, я впервые услышал радио. Это было на другой день, утром, когда я только что проснулся. Мне дали в руки наушники — два черных эбонитовых кружочка, соединенных между собой железной дужкой, и я, как меня научили, надев их через голову, приладив их к ушам своим, услышал хотя и не очень громкие, но достаточно внятно произносимые слова. Мне сказали, что это Москва говорит.
Первый раз я надел наушники и первый раз услышал радио. Речь, как я уже сказал, была хотя и негромкая, но довольно внятная, разборчивая... Наушники эти включались прямо в стену— в розетку, в степе вделанную. Так что радио в полном смысле слова вошло в дом. Стоило воткнуть штепсель в розетку и надеть наушники на голову, чтобы услышать здесь, в лесу, в этом бараке, передачу из самой Москвы...
Я потом не раз вспоминал эту коммуну и то, как я гостил там, у нашего дяди и у брата, и как там было удивительно и необычно все устроено.
Коммуна эта распалась вскоре, но мне там очень понравилось.
53
По вечерам в этом нашем общежитии при школе, когда уроки были сделаны, когда давно уже, может быть, надо было спать, мы начинали рассказывать сказки. Лежа на печи, на полатях, затаившись каждый в своем углу, в темноте, мы по десятому разу слушали одно и то же: и про Иванушку-дурачка, и про Василису Прекрасную, и про Серого Волка, и про неизменно хитрую Лису... Это был свой, захватывающе живой, огромный мир, ничуть не менее реальный, чем тот, в котором мы жили сами. Давно уже надо было спать, а мы все слушали, одну сказку за другой, и сердца наши то затаивались, то принимались неистово стучать...
Иные из нас знали бесконечно много сказок и были превосходными рассказчиками.
В доме у нас тоже рассказывали сказки, чаще всего мать моя рассказывала. Она была большая мастерица рассказывать сказки и знала их, мне кажется, великое множество. Хотя и некогда ей было особенно рассказывать, но все-таки больше всего сказок слышал я в ту пору от мамы... Мне особенно запомнилась одна, про медведя, у которого отрубили лапу. Как он, медведь этот, ходил вокруг избы, в которой сидели отрубившие ему, медведю, лапу старик со старухой, и как он пел, кружа вокруг избы на своей деревянной ноге:
«Скрипи, скрипи, нога, скрипи, липовая... По селам спят, по деревням спят,— одна баба не спит, на моей коже сидит. Мою шерстку прядет — не упрядывает, мою лапу варит — не уваривает».
Мне даже страшно становилось, когда в темноте, на полатях, посреди избы, среди ночи, в который, впрочем, раз, слушал я эту страшную песенку медведя, ковыляющего вокруг избы на своей деревянной ноге. Очень его жалко было...
Я все это очень ярко представлял себе — и избу, занесенную снегом, и старуху, которая сидит в избе там и прядет шерсть с лапы медведя, а саму эта лапу варит в горшке. Варит и не может сварить...
54
А еще, живя тут, в общежитии, мы примораживали к полу чугунок. Это был такой опыт или фокус, не знаю даже, как назвать. Нам его показал сторож, что жил тут же, на кухне, вместе со своей женой, убиравшей школу, вечно сидел в своих валенках за перегородкой и дымил цигаркой. Оба они, как могли, заботились о нас, они нам и картошку варили, и подкармливали нас, когда видели, что запасы взятой из дому еды, той же картошки хотя бы, подходили к концу... Вот он, чтобы позабавить нас, и научил нас примораживать чугунок к полу, показал нам, как это делается. Было это вечером однажды, когда мы опять же приготовили уже все свои уроки и уже даже поужинали. Взяли, как сказали нам, чугунок из-под картошки со стола и тут же за дверью набрали в него снегу. После этого поставили чугунок на пол, кинули в него горсть соли столовой и стали снег этот вместе с солью размешивать в чугунке. Мешали не очень долго, минуты две или три, я думаю, не больше. После этого сразу то один из нас, то другой пытался приподнять, сдвинуть как-нибудь этот чугунок, но ни у кого ничего не получалось. Он весь покрылся синим инеем и, на глазах у нас, до такой степени крепко приварился к полу, что отодрать его не было никакой возможности. Сколько мы ни пытались, сколько ни надсаживались, никто из нас не мог сдвинуть его с места. Такой вот холодильник-морозильник получился из нашего только что горячего чугунка, в котором мы варили картошку...
Я и до сих пор не знаю, в чем тут дело, почему брошенная в снег соль так прихватывала чугунок к полу, что при этом получалось, что происходило, но меня все это сильно занимало. Это было так здорово и так неожиданно, что я потом, когда возвращался домой, у себя в избе не раз проделывал этот опыт, примораживал и ведро и кастрюлю и другим показывал, как это делать...
Что-то было во всем этом от сказки, из тех сказок, которые мы, живя в этом общежитии нашем, долгими вечерами рассказывали друг другу перед сном.
55
Однажды, возвратясь из школы домой, я, неожиданно для себя, вдруг увидел на белом шнурочке висевшую под потолком у нас маленькую электрическую лампочку. Точно такую, я думаю, какую мне уже приходилось к тому времени видеть в том же Ядрышкине, на мельнице где-нибудь, а может быть, даже и в школе у нас. Те первые лампочки были еще прикрыты сверху белым таким, жестяным, светоотражающим колпачком.
Электрический свет у нас в доме! Это было удивительно и невероятно. Ни с того ни с сего, как говорится, среди бела дня... Я этому удивился и очень обрадовался.
Выключатель был вделан в самой лампочке, в ее белом фарфоровом патроне. Выключатель был черный. Надо было только повернуть его, чтобы свет загорелся. Действительно, когда стемнело, лампочка загорелась, вспыхнул очень яркий, непривычно сильный свет, озаривший вдруг всю нашу маленькую избу, все ее глухие закутки...
Не помню, сколько горела у нас эта лампочка,— должно быть, недолго, может быть, всего несколько дней, а может, неделю или месяц, я не знаю уже, забыл... Должно быть, свет шел от какого-нибудь движка, от аккумулятора, установленного, может быть, у кого-нибудь из соседей. Точно так, как у нас установлен был общий для всех сепаратор. Может быть, кто-нибудь крутил его, этот движок, так же как это делали мы в те дни, когда показывали кино... Кто все это придумал, кто был инициатором этого дела, я тоже не знаю и тогда, наверно, не знал этого. Так или иначе — лампочка горела у нас в доме, в нашей избе. Отец, помню, был очень рад, да и все мы тоже.
Надолго осталась у меня в памяти эта электрическая лампочка, горевшая под потолком у нас...
56
В Березовке у меня была собачка, которую я звал Комариком. Была это маленькая, рыженькая на длинных, тонких, словно бы еще не совсем окрепших ножках собачка. И впрямь больше похожая на недавно выведшегося, слабого и рахитичного комарика. «Камарик, Комарик!»— говорил я и носился за ним следом по деревне, по поселку нашему, так же как и он носился за мной.
Я совершенно не помню, куда он потом девался. Должно быть, наш дядя Миша забрал его к себе, увез его в Большую деревню, а затем и в коммуну. Он ему очень нравился, этот Комарик мой.
У дяди Миши была еще и своя — большая собака, которую мы звали Воликом,— наверно, потому, что она была похожа на волка, такая же большая и серая. Это был необычайно сильный и необыкновенно добрый, терпеливый волк, позволявший с собой делать все, что мы захотим...
Дядя Миша приезжал к нам время от времени в Березовку из Большой деревни своей, где он сначала жил, а затем и из коммуны, куда впоследствии он переселился, и всегда прихватывал с собой Волка, неотступно бежавшего за телегой, и мы всегда были рады ему, Волку нашему, рады были повидаться с ним. Это была, в полном смысле слова, родная душа.
И вот утром однажды во время урока я вдруг почувствовал, что возле моих ног кто-то улегся. Я взглянул туда, под парту к себе, и увидел Волка, молча глядевшего на меня. Я обрадовался ему и в то же время испугался. Мыслимое ли дело, чтобы собака во время урока появлялась в классе!
Он, видимо, потихоньку открыл дверь, а может быть, она и сама была немного приоткрыта и он только слегка сунул в нее нос, чтобы она открылась еще больше, и незаметно прошмыгнул в класс, разыскал меня, среди многих других нашел мои ноги и лег у меня под партой, возле моих ног. И все это так тихо, что никто, в том числе и учительница наша, не заметила ни этой, вдруг открывшейся посреди урока двери, ни пролезающей под партами собаки. Я еле дождался конца урока, сидел как на иголках, незаметно поглаживал моего Волика рукой, чтобы он лежал тихо и не выдавал себя. Но он так и вел себя.