Василий Субботин - Прощание с миром
44
Мы ехали с отцом через бор на телеге. Я не знаю, куда мы в этот раз ездили с ним. Помню только, что бор наш в этот день весь насквозь пропитан был серой, и козырьки были доверху полны смолы. Должно быть, тут был самый густой участок леса, потому что телега наша глубоко уходила в колею и высокие сосны стояли одна к другой. И тут я увидел за деревьями низко склонившегося, пробирающегося между деревьями человека. В руках он держал что-то, должно быть, очень тяжелое, все плотно перебинтованное, обмотанное белыми тряпками. В таком наклоне, как держат оружие. Видимо, он только что перебежал дорогу, когда я увидел его. Я показал отцу чуда, на лес, на пробирающегося за деревьями человека. Но отец промолчал, то ли не видел, то ли не хотел ничего говорить.
Мы проехали еще немного, и вдруг навстречу нам раздался стук копыт, и в тот же миг с двух сторон, и слева и справа от нас, отец даже не успел отвернуть в сторону, подпрыгивая в седлах, обтекая нас, промчался большой отряд людей в военной зеленой форме и в таких же зеленых фуражках. Все были как один. И у каждого за спиной была винтовка, лошади у всех были как одна, одинаково коричневые, одинаково рыжие.
Всадники разом утонули, исчезли в песке и в пыли позади нас, ускакали.
С годами, когда я вырос, я соединил вместе и этого человека, пробирающегося между деревьями, и этих мчащихся по дороге всадников.
45
Дорога в школу туда, в Ядрышкино, шла через большое торфяное болото. С одной стороны болота была наша маленькая Березовка, а с другой — Ядрышкино, куда мы ходили через это болото. А вокруг болота была дорога, по которой ездили на лошадях. Но этот путь был намного длиннее, поэтому в школу MI.Iходили напрямик, через болото.
Мы через него ходили по узенькой, не всегда даже хорошо различимой тропе с одной девочкой из нашего поселка, дочкой соседа, который жил через несколько домов от нас. Звали ее Синкой. Я не знаю, откуда у нее было такое имя. Должно быть, Ефросинья.
Синка была немногословная, молчаливая девочка. Вся семья у нее была такая... Я приходил к ним однажды, зачем-то меня посылали к ним, и видел у них в избе, в переднем углу, большое количество икон, в старинных, как бы золотых, окладах. Я раньше никогда таких не видел. Вся стена почти, в несколько рядов, была заставлена иконами. Я впервые видел так много икон в одном месте. У нас в доме, в углу, всегда стояла одна небольшая иконка, мамина, доставшаяся ей от родителей, от ее мамы. Когда она, наша мама, выходила замуж, покидала родительский дом, ее этой иконкой благословляли...
Мы выходили из дому рано, иногда еще до рассвета. Выбравшись из ворот поселка, мы поворачивали затем направо. Тут и было то самое место, где рожь молотили. Солома в скирды всегда тут была сложена. А уж потом шли все прямо и прямо, вплоть до самого до болота нашего, через пашни, которые не так давно были раскорчеваны здесь у нас, через березняк, подступавший к дороге, который чем ближе к болоту, тем мельче и мельче становился.
Рядом с тропой, по которой мы пробирались, было много «окон». Это ямы такие, в которых таилась прозеленевшая, подернутая ряской вода. Самая обыкновенная на вид лужица, но как ступишь в нее, так и дна не достанешь! Они, эти «окна», даже и зимой не замерзают никогда. Мне еще дома сказали, чтобы я никуда не сворачивал, шел все время прямо, по тропе все время шел, иначе я утону.
Я так и шел, и следом за мной шла Синка, так же, как и я, обвязанная материнским платком. Через плечо на мне была тяжелая холщовая сумка. Такая же сумка была и на Синке.
Сразу за лесом и за болотом место сухое. Тут сразу и свет, и место сухое... Потом еще немного пройдешь, и вытоптанное пастбище начнется, а на нем кряжистые, разросшиеся во все стороны березы. А там совсем уже немного остается. Еще немного пройдешь, и вот она, школа!
Здесь, за болотом, и сосны были, а там у нас, в Березовке, одни только березы, березы да осины. Место очень низкое было...
Так мы и ходили с этой девочкой изо дня в день, зиму и лето, по одной общей тропе.
В темноте только из школы было трудно идти. Зимой рано темнело.
Я плохо помню Синку в школе, в классе, вернее сказать, даже почти не помню. Я вижу ее только на этой плохо промерзающей зимой тропе, по которой мы ходили с ней в школу.
Я не знаю, как назвать то чувство, которое я испытывал к этой девочке. Наверно, это и есть то, что называется первой любовью.
Я не помню, как я ее увидел в первый раз, как все это было, как началось, все это теперь скрылось как бы во тьме. Помню только, что когда она появлялась в нашем конце, шла по улице, одна или с другой девочкой, подружкой, я уже издали, из окна избы своей, высматривал, следил за ней. Один раз даже залез для этого на крышу. Вероятно, еще и потому, что мать моя сшила в этот день мне новую рубашку и я хотел, чтобы Синка ее видела.
46
В ту же зиму, я думаю, когда я пошел в школу, началась у нас коллективизация и одновременно ликвидация кулаков, которых, как тогда говорили, ликвидировали как класс. Я помню, в избе у нас, в Березовке, угол один был оклеен газетой и на ней, поверху, крупно было написано: «Ликвидируем кулачество как класс».
Отец в ту зиму с утра уже прямо уходил на собрания. Возвращался он поздно, был озабочен и очень молчалив, почти не разговаривал. По ночам они с матерью подолгу шептались о чем-то, что-то такое решали, то и дело вздыхали, тяжело ворочаясь, решали и не могли решиться. Просыпаясь от этих разговоров, я долго не мог заснуть потом, пытаясь понять то, о чем они говорили. Я плохо понимал, что происходит, хотя, может быть, все-таки уже и понимал, не мог не понимать.
Как и все люди вокруг нас, они, должно быть, очень смутно пока еще, очень приблизительно представляли себе новую жизнь. Говорили, что все будет общее, единое, будет принадлежать всем равно и никому одному...
Но должно быть, не столь уж долго продолжались эти разговоры и эти собрания тоже не столь уж долго шли. Настал такой день, когда увели со двора корову. Сначала лошадь, а потом и корову. Мама сама ее уводила. А потом даже и овец и кур. Но кур, а потом и овец, вернули. Впрочем, вскоре после
этого вернули и коров.
Я думаю, что помещение для коров на первое время было где-то па другом конце поселка, у Бездомных скорее всего. У них, как мне кажется, был достаточно большой двор, во всяком случае настолько, чтобы можно было поместить всех тех коров, которые были у нас в поселке, в колхозе. Я думаю, что их было не больше десяти.
В то же самое время, мне помнится, когда в поселке у нас шла коллективизация, создавался колхоз, в Ядрышкине, где была моя школа, проходило раскулачивание. В нашей Березовке никого не раскулачивали, никого не выселяли, тут жили люди, не имевшие прежде своей земли, только-только начинавшие заводить свое хозяйство, раскорчевывать землю. А в Ядрышкине, там, где я учился, где мужики были покрепче, по состоятельнее, там раскулачивали. Я очень хорошо помню тот короткий зимний день. Мы еще были на уроках, когда увозили первую семью. Вой стоял на всю улицу. Особенно плакала одна молодая девушка, дочка раскулаченного, высылаемого из деревни мужика. Она убивалась больше всех. В тот же день, возле сельсовета, при большом скоплении народа, шли торги, распродавали вещи только что раскулаченной семьи, все, что было у них отобрано, реквизировано, одежду, домашнюю утварь, хомуты.
Родители мои тоже хотели что-то купить на этих торгах, какую-то шаль, кажется, теплую отец хотел купить матери, а потом решили, что ничего не надо покупать, мать сказала, что нехорошо пользоваться чужой бедой. И отец послушался матери, не стал с ней спорить...
Отец был горячо за колхоз, он верил в новую жизнь, верил в то, что колхоз вытянет крестьянина из бедности, из нищеты. Он только, помнится мне, был против поспешности, с которой проводилась борьба с религией и религиозными предрассудками, считал, как видно, что до того, как будет создана новая нравственность, нельзя подрывать старой, что человек неверующий скорее совершит преступление... Мне очень запомнился этот его разговор с матерью. Хотя сам он, по-моему, в бога не верил. Во всяком случае, я никогда не видел, чтобы он молился или хоть как-то вспоминал о боге. Мать еще держала иконку в углу, поглядывала иной раз туда, хотя и тоже не молилась, не приходилось видеть, чтобы она молилась, а отец вел себя таким образом, словно бы этой иконки и вовсе не было.
47
Вспоминаю, как всей нашей школой, на Октябрьский праздник, я думаю, да и на Первое мая тоже, ходили мы на демонстрацию. Рано с утра, позади школы, у входа в нее, мы строились в ряды в колонну и, когда начиналась демонстрация, выходили на улицу и вслед за взрослыми шли к сельсовету, украшенному в этот день, так же как и наша школа, лозунгами, красными полотнищами, трепетавшими на ветру. Над головами у нас, над колонной, развевался флаг. По дороге к сельсовету мы пели песни революции, песни борьбы, которые тогда знали все и которые мне памятны с тех пор. Здесь, на площади у сельсовета, происходил митинг, говорили речи. Мне запомнился, не знаю, кто он был, один оратор, черный, заметно лысеющий, в кожаной фуражке. Он говорил очень темпераментно, но в его выговоре было что-то не русское, во всяком случае одна его фраза мне очень запомнилась, она звучала так: «Оны добывалыс свободы». Необъяснимо, почему фраза эта так полюбилась нам, влезла нам в голову. Мы без конца повторяли ее, как повторяют иной раз всякую необычную, поражающую детский слух фразу.