Яан Кросс - Окна в плитняковой стене
Господи, ты спросишь меня, почему об этом я говорю тебе — вездесущему, которому и без меня это уже известно, а им, своим собратьям, этого не сказал, хотя они об этом еще не слыхали? Господи, я поступаю так потому, что ты ведь наверняка осудишь глумление над своей святой церковью, в то же время я совсем не знаю, как они к этому отнеслись бы и насколько я их раскусил, услышав об этом, они бы только засопели!
Собратья! Откровенность — дело господу угодное. Поэтому-то я признаюсь вам: для того чтобы высказать господину Ситтосу прямо в глаза, что его шедевр не отвечает нашим требованиям, для этого, конечно, нужна, кхм, известная решительность. И я уже предвижу наперед, что ее-то у вас и не окажется. К великому моему сожалению! Но я вижу заранее — да, несмотря на то что господь, к несчастью, лишил меня левого глаза, несмотря на это, — я ясно вижу, что мы на такое испытание обречены не будем, Нам не придется объявлять его работу негодной. Если только мы отважимся предъявить ему свое справедливое требование: ровно через год, от сегодняшнего дня считая, либо дева Мария, либо святой Георгий, либо святая Вероника! Масло либо дерево.
И тогда этот малевальщик перестанет мутить нам здесь воду, он махнет рукой на наш упрямый город, и с божьей помощью мы от него избавимся.
4
Бррр… какую великолепную бог дал погоду…
18.10.1506 г.И охра, и медь, и зелень медной патины, и ржавчина, и желчь, и мед, и кровь, и дьявол его знает, что еще! Таких осенних листьев я уже двадцать лет не видел. Иной раз только на рождество во Фландрии на кленах и каштанах. И все же они там более блеклые. Даже на берегах каналов Брюгге они и то более блеклые. А почему? Не знаю. И испанская осень, пыльная и печальная, коричнево-серая. От сухости, конечно. А здесь краски такие раскаленные от влаги. Ясно. Гляди-ка, даже плесень на сводах стены, по крайней мере, десяти тонов пепельно-серого, синего и зеленого. Деревья, крыши, стены — все сочное, сверкающее от дождя и влажности. И сегодня снег вперемешку с дождем. Бррр… полфунта этой мокряди прямо за шиворот. Ничего. Хорошо, что у меня в желудке хинриковское сливовое вино. После такого кубка холод только щекочет и бодрит… А какие здесь красивые женщины! Ей-богу, сегодня опять день красивых женщин. Собственно, все последние полгода — время красивых женщин… (Это хинриковское винцо, наверно, уже ударило мне в голову!) Поглядите-ка на эту девушку, которая там из-за Ратуши вприпрыжку выбежала на площадь! Взгляни только, как она пальчиками держит подол своей юбки! Прямо принцесса! Сама-то она, конечно, служанка, и юбка у нее из какой-то дешевой дерюжки, и бедра могли бы быть чуточку поуже, во всяком случае, по мерке Вальядолида, Но гляди, как она скачет! Так, что только башмаки постукивают и ножки мелькают. А если такие прыгают через лужи, что же тогда можно увидеть во всех этих лужах… Говорят, звезды на небе увидишь и среди бела дня, если заглянешь в темноту колодца. Бррр… А что это там белеет? И кто швыряет этим об стенку. Град! Порывом ветра, как из пригоршни, с размаху. Ого… Будто прекрасная Изабелла в гневе разорвала свое жемчужное ожерелье и швырнула об стенку… Да, такое случалось. Королева — ее мамаша — об этом и не подозревала. Слава богу. Иначе меня тут же прогнали бы. В лучшем случае. А в худшем? Не знаю… Если с еретиками, евреями и маврами могло там происходить такое… Кто стал бы спрашивать, куда девался чужеземный живописец, если бы он вдруг исчез… Странно: человек — божье творение! Искра священного огонька… А его преосвященство Торквемада и все его подручные только и делали, что задували эти огоньки (смрад гнилых зубов и вонь чеснока), только и делали, что задували эти огоньки… Вернее, сжигали божьи творения… Говорят о десяти тысячах потушенных свечей… это значит десять тысяч зажженных аутодафе! А король собирал золото в горах пепла… Его преосвященство вот уже восемь лет у своего господа… Интересно, сказал ли ему господь спасибо? Король-то, конечно, сказал… До сих пор еще мороз подирает по коже, когда вспоминаю его лицо, то есть лицо Торквемады. Потому что это было такое обыкновенное лицо, худое, в очках со скверно протертыми стеклами и улыбка, будто просившая извинения за то, что даже для его узкого лица ему подчас не хватало кожи… Такое совершенно невыразительное лицо, какое могло быть у любой канцелярской крысы, погасившей уже тысяч десять свечей… И почему бы он не смог? И кто бы обо мне вспомнил?.. Изабелла? Гм.
А моя девочка — дочь сапожника, моя козочка, моя ясонька. Моя голубка все-таки красивее, И даже этой дочери короля, и даже этой королевы. Невероятно, но это истина. И что самое лучшее — с ней можно быть таким, каков ты есть. Совсем таким, каков ты есть. Господи, как это прекрасно! Быть таким, каков ты есть, и даже немножечко лучше самого себя. Потому, что именно такой ты и есть… И какой великолепный соленый морской ветер в этом городе… Хочется смеяться, когда подумаешь: в моем возрасте, здесь, в этом медвежьем углу, и дочь сапожника, и все это правда!
Но из-за какого черта у нее такое разочарованное лицо? И уже четвертый день. Как будто я ходил к другим женщинам. И у папаши Румпа такое лицо, будто он идет за моим гробом. Что с ними случилось? Или с этим старшиной, который повстречался мне на углу Мюйривахе, и я еще спросил о здоровье его супруги. Гм. А у него будто репейник застрял в горле — щекотно, а ни проглотить, ни выплюнуть не может… Мемлинг говорил, художник должен понимать людей. Пойди разберись, что у них на уме. Ничего не понимаю… Пятнадцать лет был среди вельмож, министров и епископов, в самом гнезде придворных интриг. Под властью короля, про которого прямо будто это и написано — как это… Государь должен заботиться[18], чтобы слушая и глядя на него казалось, что государь — весь благочестие, верность, человечность, искренность, религия. Есть в наше время один государь — который никогда, ничего, кроме мира и верности, не проповедует, на деле же он и тому, и другому великий враг!.. Под властью такого короля… и королевы, которую называли не только королевой Кастилии, но и королевой лжи… И все-таки я не умею видеть людей насквозь. Я не понимаю даже ту, с которой хочу скоро пойти к алтарю. Что ее мучает? Не может быть, чтобы этот поход, который я сейчас совершаю? (Ой, поглядите, какой сочный зеленый мох там наверху, на крыше эркера церкви Святого Духа!)
Не может же быть, в конце концов, чтобы этот поход? Глупенькая… Но мне стоит все-таки немного подумать, что я скажу этим старикам, то есть что именно я скажу, это мне ясно, но как я это скажу, это следовало бы заранее обдумать. Постой-ка! Вон тот, в широких, уже немного стоптанных тупоносых сапогах, который сейчас выходит из дверей Ратуши, с трудом, нетвердо ступая, спускается по лестнице и направляется к зданию Большой гильдии, это же не кто иной, как мой достопочтенный старшина… Ой, какие у него тяжелые мысли в голове! Даже сквозь его черную шапку и седоватую гриву я будто вижу, как двигаются деревянные шестерни его мыслительной машины. Будто пожелтевшие зубы старого барана размалывают солому… (Кстати, мне иногда кажется, что дедушка Иероним из Гертогенбосха[19] в Нидерландах, которого я несколько раз встречал в Испании, сейчас самый могучий живописец, И я зол на себя за то, что совсем не умею подражать его страшным и смешным выдумкам…) Подожди-ка, я немного замедлю шаги, чтобы, когда он свернет на улицу Пикк, между мной и им оставалось некоторое расстояние. Для того, чтобы он успел принять достойную позу за столом в цехе. Раньше, чем я войду и скажу… Мда. Как же это я им скажу?
Кланяюсь достопочтенным мастерам. И дай бог здоровьица! Если ваша мудрость и милость дозволят, желал бы я с божьей помощью, начиная с сегодняшнего дня, в течение года совершенствовать у кого-либо из вас свое недостаточное умение и знание искусства. Кхм. И по истечении сего срока ко дню святого Луки 1507 года представить вам подобающим образом свой шедевр. Если мне в том поможет бог. И святой Лука тоже. Кхм.
Ха-ха-ха-ха-ха-а! Я уже ясно вижу как при этом вытянутся лица у моих достопочтенных старших братьев по цеху. Бьюсь об заклад на свои новые, заказанные у будущего тестя сапоги: такого старики от меня не ждут. И так у них вытянутся лица, что мне станет за них, бедняг, даже страшно… Потому что я представляю себе глазами старика Иеронима, как вытягиваются лица моих дорогих собратьев по цеху, вытягиваются и искажаются, становятся желтоватыми, лиловатыми, зеленоватыми, я сказал бы, нагло-зеленоватыми, и складки между носом и углами рта все углубляются и темнеют… Ушные раковины принимают форму крыльев летучей мыши, волосы превращаются в стебли цветов, на конце которых расцветают разные смешные штуки — наполовину закрытый бельмом глаз с крокодиловой слезой в углу, или восьминогий рак, вырастающий из лепестков цветка, а на спине у него крылышки соловья. Да, придумать все это я могу. Но если бы я попытался изобразить такое, то у меня ничего бы не вышло. Ибо все, что на картинах старика Иеронима вызывает содрогание от ужаса и одновременно смех, у меня, как по волшебству, получается светлым и серьезным. У всех моих рыцарей юношеские честные лица, у всех самых удавшихся мне стариков лицо моего покойного отца (например, у моего дона Гевары), а все мои принцессы, мадонны и святые женщины выглядят так, как будто каждую из них я любил… Не могу сейчас припомнить, шут его знает, кто был этот остряк, который приехал в Брюссель из Италии как раз перед самым моим отъездом домой и рассказал, что во Флоренции стал знаменит один молодой парнишка родом из Урбино, не помню как его имя — Микаэль или Габриэль[20] (это все хинриковское вино)… И этот мальчик, по мнению многих, пишет очень красиво, однако, по мнению более умных знатоков искусства, его единственная добродетель заключается в том, что его картины как будто из живой розовой плоти[21]… И когда я теперь думаю о своих портретах, меня беспокоит, не слишком ли мои приемы похожи на приемы этого Микаэля или Габриэля… Но работать так, как Иероним (как Люцифер), я не умею… Это старое занятное огородное пугало Иероним, который и сам-то напоминает забытую на прошлогоднем поле ржаную скирду, наполовину уже развеянную ветром, наполовину размытую дождем, местами белую, местами черную. Да, говорить — это я умею, а вот как только примусь писать, так ничего у меня не получится. Все, что я делаю, выходит из-под моей руки серьезным, звучным и ясным… В этом сказывается рука Мемлинга и моя собственная суть. Эх, если б мне удалось схватить мой старый серый город и удались все краски его осенних листьев — ярко-желтые, кроваво-красные, пронзительно зеленые, как патина на меди, если бы мне, наконец, удалось стать более резким и более шершавым, чем я был, таким, каков я, может быть, и есть. Во имя этого стоит ведь стать для начала не самим собою! Ох, это хинриковское вино — пальцы на ногах все еще мерзнут, а душа полна смеха… Если мне в том поможет бог! И святой Лука тоже. Кхм. Хе-хе-хе-хе-хее… Мои дорогие длиннолицые собратья смотрят друг на друга, откашливаются и ни один не знает, что сказать. До тех пор, пока одноглазый старшина (его лицо вытянулось почему-то больше, чем у всех остальных) прочистит горло и пробурчит: «Ммм-мда… если это действительно твое нешуточное предложение и желание, тогда…»