Бердыназар Худайназаров - Люди песков (сборник)
Вечерело, становилось все холоднее. Когда солнце село, ветер вроде утих — уже не пробирал насквозь, зато мороз стал еще сильнее. Мы устали, продрогли, настроение у всех никуда. А проехали только треть пути.
Когда чужие друг другу люди, особенно если они разного достатка, отправляются в дальний путь, через некоторое время возникает неловкость: надо поесть, каждый голоден как собака, но первым раскрыть кошелку никто не решается. Как Гыравлы-ага развяжет свой тугой мешок, если у него там и настоящие пшеничные чуреки, и здоровенный кусок каурмы — зажаренной в сале баранины, а он точно знает, что я, например, в лучшем случае могу вытащить лепешку, испеченную из ячменной муки пополам со жмыхом? Впрочем, ту каурму Гыравлы-ага все равно не достал бы, даже если бы был один. Я уверен, что мясо это он через месяц повезет обратно — благо, не портится. Чуреки съест; когда засохнут, станет размачивать в пиале с чаем, но до каурмы не дотронется. Вот для чего он ее везет? Хвастаться? Нет, он все больше прибедняется. Просто приятно хоть таким образом ощутить свое превосходство над другими.
Как я и думал, первой предложила поесть Халлыва.
— Ну хватит, так и помереть недолго! Стесняться нечего — у кого что есть! Если у кого совсем ничего, ко мне двигайтесь: чем богата, тем и рада! — Она достала узелок с едой, развязала и положила посреди, между нами.
— И правда! — с готовностью отозвалась Аксолюк. — Я и ела-то на рассвете, кашу из джугары. Еще и не разварилась!..
Гыравлы-ага достал свои припасы последним. Внимательно смотрел, у кого что имеется, потом зашевелился, закашлялся, вынул банку с кусочками каурмы и лепешку. Подождал, пока Касым-ага тоже приступил к еде, и только тогда сказал:
— Вот… Если кто желает, пожалуйста… От души угощаю.
Аксолюк не могла оторвать глаз от сдобной лепешки, и Тулпар сердито ткнула ее в бок. Я боялся, что та не поймет, но, слава богу, поняла, отвела глаза, вытерла рукой рот, в горле у нее что-то прохрипело, и она сказала сиплым голосом:
— Оказывается, не только председатель с кладовщиком пшеничные лепешки едят!.. Если на молоке замесить…
— Откуда ты знаешь, что они едят? — сердито перебила ее Маман.
— Да сверху яйцом… — продолжала Аксолюк, не слыша Маман.
Тулпар несколько раз громко кашлянула. Аксолюк уставилась на нее, поперхнулась и умолкла.
— На молоке замешена, на молоке… — забормотал Гыравлы-ага. — Ешь, дочка… На! — он протянул Аксолюк недоеденную лепешку.
Девушка умоляюще взглянула на Тулпар, ей так хотелось взять лепешку… Тулпар что-то шепнула ей.
— Не надо, Гыравлы-ага, — сказала Аксолюк, стараясь не смотреть на лепешку. — Боюсь, ты неспроста. Не верится, чтоб вот так даром… — Тулпар снова что-то шепнула ей. — Вдруг завтра попрекать станешь, требовать, кормил, мол, тебя!.. — И она решительно отвернулась.
Гыравлы-ага сперва растерялся. Потом покачал головой и вдруг заговорил, все больше и больше распаляясь:
— Это; понятное дело, не твои слова. Ты девушка скромная, тебе бы и в голову не пришло… А ведь я, старый дурень, от души!.. Ничего, мне не привыкать к людской несправедливости. Нет такого закона, что раз война, нельзя есть пшеничный хлеб. Запасена у тебя пшеница, ешь на здоровье!.. Только ведь завистники кругом — кусок в глотку не лезет! Бога бы молить, чтоб и вам такое, а вы только гневите его: "Гыравлы пшеничный хлеб ест!" А если так всевышнему угодно? Будете злобствовать, не видать вам белого хлеба! Завистники треклятые, чтоб не сказать хуже!..
Старик не на шутку разошелся. Он долго бы еще петушился, да Касым-ага прервал его:
— Чего это ты лютуешь, Гыравлы? Тебе ж не говорят: не ешь. Ешь, коли имеешь возможность. Люди тебя не за сытость, за жадность неизбывную судят! А тут уж ничего не скажешь — есть грех, есть… — Касым-ага вздохнул, стегнул хворостиной волов, замедливших ход, и снова обернулся к нам. — Я думаю, может, потому, что ты войны не видел? Побывал бы там, может, и понял бы, что чего стоит?..
— Ты уж больно велик воин!.. — съехидничал Гыравлы-ага. — И на войне побывал, и ни единой царапинки!
— Что ж делать, не от меня зависело… — Касым-ага сопанул носом. — Я сколько раз к начальству обращался, отправьте на фронт, нельзя, говорят, годы твои не те. Кто в стройбатах был, многие на фронт просились. Да еще комиссии эти! Вот вроде здоровый я мужик, а как начали слушать да мерить, столько всего нашли — по чистой домой отправили. И какую они во мне болезнь отыскали?..
— Ясно какую — оголодал! Во всем теле слабость получается. Врачи видят, не пережить тебе зимы, вот и отправили от греха подальше!
— Да какой же в армии голод? — Касым-ага резко обернулся. — Конечно, у нас не фронтовая норма была, ну уж не сказать — голод! По-твоему выходит, все, кто не от пуза ест, все больные? Спятил ты, Гыравлы! Прямо тебе говорю, мозги перекосились!
— Зато вы такие все умные, такие ученые! Что ни скажешь, все переиначите! Видать, книгами кишки напихали — жрать-то нечего!
— Ты смотри, как он вскидывается! — Касым-ага удивленно покачал головой. — И впрямь ненормальный! Весь так и ерзает! И глаза бегают!.. Надо же! И ведь брешет: пять мешочков зерна! Не пятью мешочками пахнет! Спрятал зерно! В прошлом году колхоз у тебя сто кило на посев просил. Взаймы. Дал ты? Держи карман шире! Сидишь на своем добре! Сиди, сиди… Только знай: до добра не доведет твоя жадность — все истлеет!
— А хоть и истлеет — тебе что? — огрызнулся Гыравлы-ага.
— Как это что? — Мне показалось, Касым-ага сейчас огреет его хворостиной. — Война идет, народ бедствует, а ты — хлеб гноишь? Да тебя за такое! Да будь моя власть, я б тебя как настоящего элемента выслал куда подальше! А добро твое — конфисковать!
— Это что за слово такое — конписковать?
— Слово-то? Подходящее для тебя слово. Значит, отнять у тебя добро и — народу его, людям!..
— Э-э, милый, такого закона нету. Личное хозяйство любой имеет. Дал, не дал я колхозу хлеб — моя воля. Нашел бы председатель ко мне подход, я, может, и отсыпал бы…
— Ну да!.. На коленках перед тобой ползать!.. Надо было собрание собрать! Вынесли решение — вот тебе и закон!
То ли Гыравлы-ага испугался, представив себе, как могло бы обернуться дело, то ли подействовала враждебная молчаливость попутчиков, но старик перестал огрызаться.
Мы долго ехали в тишине, нарушаемой лишь поскрипыванием колес. Наконец Касым-ага повернул волов в сторону.
— Ладно, слезайте. Волы притомились, пусть отдохнут. Разводи костер! — кивнул он мне. — Чайку попьем. Все теплее.
— Господи! Где ж мы ночевать-то будем? — с тоской воскликнула Халлыва. — Неужто и спать на морозе?
— Нет, милая, — благодушно отозвался Касым-ага. — Не оставлю я вас на ночь под открытым небом. Раз взял обязательство благополучно доставить в Бассага, значит, не дам вам сгинуть. В Бассага нам сегодня не добраться, да и спешить нечего — никто нас там не ждет в теплой кибитке. А вот минуем райцентр, там поблизости у меня знакомый живет, тоже аробщик, он нас и приютит. Если бы все только о себе думали! — Касым-ага искоса поглядел на Гыравлы-ага и стал вылезать из арбы.
ХАЛЛЫВАНет такого имени — Халлыва. Это Карахан, торопясь выговорить имя любимой, сократил его, и вместо Халлы-гозель получилось Халлыва. И все привыкли, и тебе понравилось — Халлыва звучит нежнее, ласковее.
Нежность и хошар!..
…Да если бы не война! Если бы не война, ты сидела бы сейчас в левой части восьмикрылой кибитки возле колыбели с ребеночком, а свекровь вилась бы вокруг тебя, не зная, как угодить. Невестка, родившая внука, в почете, выполнять все ее капризы — неписаный закон любого дома.
Сидишь, на тебе платье из кетени, украшенное серебряными монетами, и каждый раз, когда ты протягиваешь руку за пиалой с чаем, монеты мелодично позвякивают; на голове у тебя шелковый расшитый халат, зелено-синий, переливающийся на свету. А вокруг подруги, пришедшие навестить… Но вот наступает время, когда учителю Карахану пора возвращаться из школы, и подруги, словно сговорившись заранее, одна за другой незаметно исчезают. На улице послышалось знакомое покашливание, и глаза твои заблестели, и ты ниже натягиваешь на лоб зелено-синий халат и уже ощущаешь, как горячее дыхание касается твоего лица…
В эти тихие полдневные часы никто не посмеет мешать вам, никто не постучится в дверь. Запах твоего нового платья, запах чистых волос, промытых простоквашей, запах молока, только что усыпившего пухленького сына, нежность твоей белоснежной шеи, мягкость рук, пуховые подушки, в которых утопают ваши головы, — Карахан пьян от счастья; ты тоже остро ощущаешь радость жизни, и эта восьмикрылая кибитка дороже вам целого мира… Если бы не война!..