Герд Фукс - Мужчина на всю жизнь
— Да.
Он хотел уйти в спальню, но Марион удержала его. Ей было страшно.
— Машину мы продавать не будем, — сказала она.
— Автомобиль будет продан.
— Но тогда все поймут, что у нас что-то произошло, — сказала она.
— А потом продадим посудомоечную машину.
— Нет, ее мы не продадим. Мы вообще ничего не будем продавать.
— Теперь я дома. Я буду посудомоечной машиной.
— Пойдем, выпьем еще по рюмке, — сказала она. — Там осталось немного водки.
Она смертельно устала. Давно уже она ровным счетом ничего не испытывала, когда он спал с нею. Но тем не менее следила, чтобы он делал это регулярно. Выходит, теперь это уже не имеет для нее никакой цены? Может, потому, что он сам не имеет больше никакой цены? Она поняла, что призналась себе сейчас в чем-то таком, в чем признаваться нельзя. Поняла, что произнесла слова, которых не прощают. И в тот же миг ей стало ясно, что слова эти будут произнесены еще не раз.
Внезапно в ней ожил дух противоречия.
Она потащила его в кино. Оба старательно изучили по газете весь репертуар, но в итоге все равно очутились на каком-то вестерне. В следующий раз это был детектив, потом снова вестерн. Когда такие фильмы показывали по телевизору, Марион скучала, и он это знал. Теперь же ей вдруг стало противно до тошноты. Ее тошнило от всех этих суперменов. С каким удовольствием она посмотрела бы картину о поруганной чести и вообще о женской судьбе. Но даже заикаться об этом не имело смысла.
— Мне кажется, с мордобоем тут явно хватили через край.
Он расхохотался. Польщенно, как мужчина над глупой женщиной.
— Такова жизнь, — сказал он.
Боже мой, подумала она, если бы жизнь и в самом деле была такова. Может быть, тогда ты со своими кулаками прекрасно сумел бы выпутаться из этой истории и даже двинул бы пару раз своему боссу.
Хождение в кино требовало денег. Две марки стоил билет на метро, итого туда и обратно восемь марок, двенадцать марок билеты, два больших кофе — это пять марок, два пирожных — еще три марки и специально для него одно пиво — все вместе выходило самое меньшее тридцать марок.
— Давай как-нибудь просто прогуляемся.
Они поехали в центр и прошлись от Главного вокзала вниз по Мёнкебергштрассе до городской ратуши, затем по Юнгфернштиг до рынка. Стояли жаркие летние дни, и женщины были одеты совершенно немыслимо. У него глаза разбежались.
Колышущиеся груди, подведенные помадой рты, ноги, талии, туго обтянутые материей бедра. Какая же, должно быть, властная сила, какой неутоленный голод заставляет его оборачиваться на каждую расфуфыренную бабенку. Она попыталась представить, как бы это выглядело со стороны, если бы она тоже начала таращиться вслед проходящим мужчинам, глазеть на каждую задницу, толстую ли, тощую, узкую или, наоборот, широкую.
Когда он закрывает глаза, думала она, он, должно быть, видит одни только женские тела. Свалку бюстов, задниц и бедер.
Она сочла возможным отнестись к этому даже с некоторым юмором. Вот только зачем ей, его старухе, слегка располневшей с годами, тащиться рядом?
Теперь она все чаще говорила ему: "Пройдись сегодня один, у меня еще много дел".
Раньше все было не так, раньше он не пялился на женщин таким голодным и пустым взглядом, взглядом, который становился все более голодным и пустым, чем дольше он на них пялился. Прежде он пользовался успехом у женщин, отчасти, наверное, и потому, что никогда не смотрел на них так, как сейчас. Ей вспомнилось, как однажды в гостях он пригласил танцевать сестру Инги, желчную старую деву, весьма бойкую и злую на язык. Он о чем-то заспорил с ней, поддразнил, и она в долгу не осталась. Язык у нее был явно подвешен лучше, тем не менее после каждой колкости в свой адрес он только смеялся, и все начиналось сначала — ему определенно нравились и ее находчивость, и ее шпильки. Их дуэт веселил всех сидевших за столом, да и сам он испытывал такое искреннее удовольствие от этой игры, что мало-помалу колкости Ингиной сестры утратили заряд злости и стали просто смешными. И между прочим, он до того раззадорил ехидную старую деву, что она буквально на глазах похорошела. На прощание Инга даже поцеловала его в щеку, а это уже кое-что значило.
У него было безошибочное чутье во всем, что касалось одежды. И галстуки он подбирал себе сам. А в смысле белья был просто чистоплюем, тщательно ухаживал за руками, за волосами, и от него всегда приятно пахло. Время от времени они с Гюнтером устраивали настоящие кутежи. Он хорошо знал окрестные рестораны, понимал толк в напитках. Из дому они никогда не выходили вовремя, ей вечно приходилось поторапливать его. Он нравился женщинам и знал об этом. Ни с того ни с сего мог взять и подмигнуть девушке за соседним столиком. Та заливалась краской, но, как правило, не обижалась.
Марион была рада остаться дома — так легче. С работой по хозяйству она теперь не управлялась, появилась ведь дополнительная обуза, а ему это, конечно, и в голову не приходило.
В своих четырех стенах она чувствовала себя в безопасности. Здесь ее ни с кем не сравнивали. Впрочем, а кто и с кем ее сравнивал? Уж во всяком случае, не он, это точно. Он вообще ее больше не замечал. Сравнивала она сама.
Да-да, сама. Чтобы мужчины сравнивали себя друг с другом — такое вряд ли возможно. Они еще и гордятся своим жиром, думала она, самодовольно похлопывают себя по животу, и, скажем, отвислый зад нисколько не огорчает даже самого невзрачного из них, нисколько не уязвляет его чувство собственного достоинства. Для женщины он еще вполне привлекателен.
И снова этот дух противоречия. Лучше бы, конечно, отбросить подобные мысли, заставить его поверить, что нет для нее на свете большего счастья, чем принадлежать ему. Ему, и только ему. Лучше бы хоть как-то поддержать его сейчас. Но вместо того чтобы стать ближе, они все сильнее отдалялись друг от друга, и в этом нараставшем взаимном отчуждении она все больше ощущала свое одиночество и одновременно все больше осознавала себя.
Почему все-таки женщины сравнивают себя с другими? Наверное, потому, что так или иначе смотрят на себя глазами мужчин.
И вот о чем еще она подумала. Такие, как она, привлекают в семнадцать лет своей упругой грудью и миловидным, нежным лицом. А потом идут работать на фабрику, заводят детей, и вскоре ничего не остается ни от упругой груди, ни от крепких бедер, ни от хорошенького личика.
По-настоящему красивые женщины не чета их сестре: у этих всегда свежий, отдохнувший вид. И одеты они совсем по-другому. То, что носит она и ей подобные, лишь слабое подражание нарядам тех, других.
Нередко он теперь приходил домой поздно. К тому времени кухня была уже свободна, и он мог спокойно приготовить себе поесть, а потом перейти в гостиную и усесться вместе со всеми перед телевизором. И можно не бояться долгих разговоров: их не будет.
Пусть Марион думает, что он ходит в кино. На самом же деле он по большей части всего лишь торчал в закусочной на углу.
Сидя на высоком табурете и уставясь через окно на улицу, он зачастую впадал в странную рассеянность. Как долго это длилось, он не знал. Временами у него бывало такое чувство, будто он только что проснулся и не может вспомнить, где находится. Жуткий, панический страх охватывал его. Он озирался по сторонам, но все казалось чужим, незнакомым. Он утрачивал связь с самим собой, оставался только этот мутный, безликий страх, страх и ничего больше.
А затем все снова возвращалось на свои места: часы показывали половину пятого, было десятое июня и он сидел в закусочной на углу.
Надо что-то предпринять, надо взять себя в руки, уговаривал он себя. Что, в конце концов, произошло? Квартира, мебель, жена, дети, стереоустановка, домашний бар, автомобиль — все это пока при нем. Полицейские патрулировали улицы, в судах шли заседания, дети ходили в школу, политики произносили речи, рабочие работали. Все на своих местах.
Он снова принялся мастерить.
— Ну вот, опять все сначала, — сказала Рита, вернувшись вместе с Карстеном из школы.
— Быстро, быстро мыть руки, только по очереди, Рита, тебе сегодня накрывать на стол! — крикнула Марион, устанавливая все конфорки плиты в положение "три". — А ты убирай со стола.
— Что это будет? — спросил Карстен. — Можно посмотреть?
— Только осторожно.
Карстен, сгорая от любопытства, вертелся возле отца. Марион отправила сына мыть руки, от греха подальше. И без того Хайнц утром несколько раз готов был в сердцах бросить все. Настроение у него было скверное, у нее тоже. Мысленно проклиная все на свете, она переступала через рейки и разложенный на полу инструмент.
— Пора накрывать на стол. Я в самом деле не могу больше ждать.
— О господи, ну неужели нельзя подождать одну минуту? — заорал он.
Но теперь Рита стояла у него над душой с тарелками.
— Я сойду с ума, — сказал он. — Не загораживай свет.