Яан Кросс - Окна в плитняковой стене
Да-а, автор испытывает особую радость от того, что эта история своевременно оборвалась, ибо трудно вообразить, какие соблазны для биографической импровизации могли бы возникнуть, если бы он позволил себе ее продолжить…
Час на стуле, который вращается
Wenn man die Geschichte schieiben
könnte,
Wie sie wirklich ist![78]
КойдулаAlso[79] — теперь мне придется все же взять перо, бумагу и приняться за письмо.
Э-эх!.. Ведь происходило все это пятьдесят или даже шестьдесят лет тому назад (подумать только, у нас сейчас уже тысяча девятьсот тридцатый…) И зачем меня вынуждают снова в этих делах копаться! Что значит копаться?! Никакого копания! Нет, ни в коем случае — этому молодому человеку в угоду! Как же его бесстыжее имя?.. Опять у меня очки запотели, а замшу Аннета возле пресс-папье не положила. Придется глазному доктору носовым платком… х-х-х, х-х-х… Немного почище стали… У меня несомненно conjunctivitis. От первого снега. Но в сильной мере и склероз сетчатки. И склероз. Так как же его имя?.. Пальм…
Не слыхал о таком. Ну — eine Siegespalme — пальма победы не вырастет для этого господина после его статьи. Нет!
Итак:
Милостивый государь…
Я — ныне еще здравствующий сын Иоганна Вольдемара Янсена, который гордится трудом своего отца на благо народа, по старости лет и по слабости здоровья уже не в силах хвататься за перо в попытке защитить имя и честь своей семьи от посягательств разных лиц. Однако, ежели Вы изволите утверждать, что будто бы Карлу Роберту Якобсону было известно, что будто бы даже дети Янсена знала, что Янсен-отец получал от дворянства деньги тысячами за то, что издавал «Ээсти постимээс» в духе, угодном немцам, то я все же позволю себе спросить Вас, откуда Вы получили эти сведения. Fragezeichen! Ausnihmgszeichen![80]
Так. Да. Под всем этим, поставить свою подпись не составит для меня ни малейшего труда. Дальше.
Что же касается Якобсона, который для него авторитет, то я хочу удовольствоваться лишь тем, чтобы привести ему на память… привести ему на память то, что писал о нем один из самых больших его тогдашних почитателей… Ав-густ Китц-берг Август Китцберг. Я цитирую:
«Смерть Якобсона была своевременной для его чести и славы. Проживи он дольше, закатилось бы его солнце. Так было со всеми нашими ведущими умами, так будет продолжаться и впредь: у всех у нас слишком много рабства в крови и зависти друг к другу, мы не умеем быть единодушными и во взаимных суждениях — уравновешивать хорошим дурное. Мы тонем в критике и ниспровержении»[81].
До сих пор. Да… А дальше?..
Удобная это штука все же — вертящееся кресло: сиди себе за письменным столом, пиши — надоело — поверни немного торс, скрип! — и ты сидишь за роялем… играешь.
…А известно ли вообще этому господину Пальма-победы, кто мы, Янсены?! А?
Известно ли этому господину, что наш отец был основателем первой большой газеты эстонского народа? Известно. А известно ли ему, что значит для народа его первая большая газета? Что народ рождается вместе со своей первой настоящей газетой? Известно? Нет, не известно! Что у народа на долгие-долгие времена, может быть, даже навсегда, остается то лицо, какое было присуще его первой большой газете? Известно ли ему, что наш отец был… ну… как широкий сосуд, полный сверкающей жизнерадостности с кисловатым запахом земли, полный добрых намерений и деятельного духа. Не известно!! А какой он был юморист! Известно ли этому господину, что все прославленные немецкие Spaßvogel'и[82] по сравнению с ним — бесталанный мусор?! А Лидия? Разве не была Лидия самым большим поэтом, когда-либо рожденным этим народом?! Да. Самым большим. Ну это, надо думать, сему господину известно. А Харри[83]? Знает ли сей господин, что сорок лет назад Харри был одним из самых блистательных европейских журналистов? Нет, об этом у сего господина нет, конечно, ни малейшего представления! Затоптать в грязь честь Янсенов — это он может! А как до сих пор говорят о Харри старые почтенные люди в Будапеште и Берлине, про это он не спрашивает! А Эжени! Разве не была Эжени одной из самых остроумных женщин своего времени, по крайней мере, в нашей стране?! Ибо, разве не от матери унаследовал Эльмар[84] свою, быть может, еще большую одаренность! Или, может быть, напрасно избирали ее сына Эльмара членом десяти заграничных ученых обществ и профессором Варшавского и Ростовского университетов?! Позвольте, однако же, спросить, какой из университетов удостоил господина. Пальма пальмой победы? А?
…Я-то, вне всяких сомнений, самый маленький человек среди Янсенов… Отец был — энергия, труд, песня, шутка — и хитрость тоже! — сок, дрожжи, соль… Лидия — музыка и эспри. Музыка и эспри в такой концентрации, как будто у здешнего мужицкого народа невесть какая древняя культура! И ведь три четверти всех цветов этой культуры расцвели на древе одной этой девушки… А Харри — он тоже был особенный. Несомненно. Пунктирные ассоциации, логичность, аналогии. Континентальный взгляд! (Неустойчивость, податливость — это у него тоже было.) Но какой магнетизм, какой charme… Отец был естество этого народа, Лидия и Харри — его культура. Для меня уже мало что осталось, Ну да: doctor medicinae, офтальмолог, хирург. Но таких — сотни. Конечно, господину Пальму следовало бы знать: при трех царях я все же дошел до коллежского советника. А здесь — в республике господина Тыниссона — меня произвели в полковники медицинской службы. Хотя эти самые молодые оболтусы с сине-черно-белыми повязками из Эстонского студенческого общества (от которых я, по правде говоря, не считая тех лет, когда был цензором, оставался в стороне…), хотя эти самые, да… Ну, если уж я начал мысленно беседовать о господином Пальмом, то не должно у него возникнуть впечатление, будто я хочу что-то утаить. В минувшем году, первого мая, посмотрев на парад, я медленно шел вдоль улицы Айя и когда остановился на углу возле «Ванемуйне», подумав, что и это прекрасное здание — тоже одно из детищ моего отца, оттуда из дверей трактира вышли два студента в сине-черно-белых декелях (по случаю первого мая у них были раскрасневшиеся лица и на головах декели, а пушок над верхней губой в пене от только что выпитого пива), они взглянули на мою шинель, на погоны и я услышал, как один студент спросил другого.
— Это еще что за полковничишка?
И я ясно расслышал, что ответил второй. Потому что, хоть cataracta у меня довольно большая, но, по счастью, presbyakusis[85] еще мало дает себя знать. И ответ второго студента почти совсем примирил меня с первым. Ибо второй сказал:
— Тсс! Это же папаша Янсен…
Точно так, как говорили про отца.
— Да.
А известно ли господину Пальму, что папаша Янсен — значит Янсен-отец — вообще мог бы повернуться к этому народу задницей? Известно? Ибо, если твоей женой была дочь сыровара с мызы, кроме того, урожденная фройляйн Эмилия Кох, ни больше ни меньше, и если у тебя самого, шут его знает откуда, безупречно чистый немецкий язык — Herr Johann Woldemar Jannsen, bitte schön[86], не мужицкий кистер, не какой-то там газетчик, а всеми уважаемый консисториальный или камеральный чиновник, или кто там (еще, и ты принят как-никак в самых солидных кругах, то будьте любезны… А почему папаша Янсен по этому пути не пошел? А? Я скажу вам почему. Он так не поступил потому, что у него было большое и чистое, честное сердце крестьянина! Да-а! А теперь является господин Пальм и разъясняет, что…..
Ну да. Однако…
Однако кому же надлежит бороться за честь нашего отца, если я останусь безучастен?! Я ведь его единственное оставшееся чадо. Только меня одного не поглотила еще серая волна вечности. В любом случае я должен за него бороться. До конца. Даже если бы мы все еще все вместе сидели в лодке… в зеленой плоскодонке… воскресным вечером… на реке Пярну, у старого Сиймского моста, в прибрежном камыше… все же именно мне надлежало бороться за отца — мне — потому что так безмерна моя вина перед ним. О которой господину Пальму ничего не известно. О которой господину Пальму никогда и не должно стать известно. Шестьдесят лет она гнетет меня. (Нет — правильнее будет пятьдесят. Все равно.) Ибо люди более сильные, чем я, сгибаются и от менее тяжкого бремени. Каждый раз, когда все это снова приходит мне на память, я испытываю глухую боль в testes, так бывает, когда видишь что-то беспредельно ужасное. До сих пор. Несмотря на то, что в других случаях моя врачебная деятельность притупила остроту таких вспышек. Настолько, что я почти не ощущал этого в девятнадцатом году, в Юхкентале, где мне приходилось иметь дело с пулевыми ранениями головы или вытекшим глазом.
Нет-нет, я вовсе не хочу сказать, что мое детство и моя юность не были счастливыми. Напротив. Это было поистине радостное время. Особенно в Пярну. Хотя мы и были там die Überflüssigen[87]. Ну да, немецкие мальчишки каламбурили и кричали нам через реку die Überflüssigen… И по месту, где мы жили, мы принадлежали к таким. Однако по школе — мы были вполне пернауэры[88]. Даже я — «мизинец» — учился не дома, не в окраинной папиной школе, а в приготовительных классах городской гимназии, и Лидия занималась со мной французским языком… там, в нашей тогдашней столовой, рядом с классом… На переменах дети устраивали за стенкой ужасающую возню и рядом с кухонной дверью то и дело постукивал Лээнин ткацкий станок, потому что покупать материю в лавке на такую большую семью было все-таки слишком дорого. Иногда за стенкой папа играл для учеников на фисгармонии… И Лидия учила меня французскому языку: J'aime mon père, j'aime ma mère, j'aime mes frères, j'aime mes sœurs. Tu aimes ton père, tu aimes ta mère, tu aimes tes frères, tu aimes tes sœurs[89]…