Владимир Барвенко - Утро чудес
— Лежишь, Эдька? Помирать собрался, а Ирочка Проявкина привет тебе шлет. Втрескалась в ваше величество. Факт.
Тут Сережка бесцеремонно смахнул с табуретки на пол учебник географии, сел. Лобастое его лицо сияло таким счастьем, как будто не в меня, а в него влюбилась Ирка Проявкина из параллельного 7-го «Б».
— Ты знаешь, как она испугалась, когда узнала, что ты тяжелый?! Привет, говорит, передай. Пусть, говорит, держится. И еще это… воздушный поцелуйчик тебе послала.
Врет ведь о поцелуйчике.
Вообще Ирочка красивая девчонка. Только, по-моему, Сережка темнит. Наверное, трепанулся Проявкиной, что Клименко при смерти, и та просто пожалела. В этом стоило еще разобраться, но разбираться сейчас я ни в чем не желал. Захотелось вдруг выскочить из постели и, забыв о хвори, полететь в школу. Только бы увидеть Ирочку Проявкину.
Он еще и еще рассказывал о поездке, всякий раз с новыми деталями и чудесами, и если и врал, все равно слушать его было интересно. И я не знаю, какую бы я еще историю услышал, если бы не пришла Лидка.
Она сказала:
— Здравствуйте, мальчики.
Я ответил: «Здравствуй», а Сережка встал, галантно поклонился и подал руку.
— Приветик, приветик, детка.
Лидка смутилась, но руку все-таки пожала. И если бы не это «детка», я бы зауважал Серегу, решив, что поездка на Лысую горку круто изменила его отношение к девчонкам. В разговоре с девчонками Катриш вел себя так, как будто ему все о них доподлинно известно и он только и занят тем, чтобы подцепить на крючок и уличить в какой-нибудь «нескладухе».
Лидка подошла к кровати, подняла учебник географии, положила его на тумбочку, затем поправила край простыни.
— Садись, садись, не суетись, — певуче протягивая слова, произнес Катриш. Его будто подменили: голова ушла в плечи, спина дугой, как у кота возле мышиной норы.
Лидка села на стул у шифоньера, смирно положила руки на колени.
— Ну, жалуйся, как там у вас делишки, — то ли спросил, то ли распорядился Сережка, подмигнул мне и осклабился. Я догадался — это он об Ирке Проявкиной, о возникшей теперь между нами тайне. Но я сделал вид, что не понял.
— Лид, у вас сегодня шесть уроков? — поинтересовался я, чтобы как-то отвлечь Сережку — вдруг вздумает еще подмигивать.
— Нет, Эдик, пять. Это у нас сегодня встреча была с военным летчиком — Дмитрием Алексеевичем Бородиным.
— Ну и что вам этот Бородин рассказывал? Сколько фрицев укокошил? — спросил Сережка.
— Укокошил? — не поняла Лидка. — Он же летчик, майор в отставке.
— А что, в небе, кроме самолета Бородина, только вороны летали? «Мессеры», по-твоему, где были? — атаковал вдруг Лидку Катриш. — Он на чем летал; на «ишачках», на «лавочках» или на «этажерках»?
— На табуретках, — вмешался я. — Не развивайся, Серж.
— Бородин, Сережа, на больших самолетах летал, только я забыла названия, — благодарно взглянув на меня, ответила Лидка. — Вообще Дмитрий Алексеевич о себе рассказывал мало, больше о товарищах по экипажу. Это потом мальчишки обступили его, и он им что-то объяснял. Многие наши ребята мечтают о летном.
— А может, этот Бородин на транспортном летал? — отчего-то усомнился Сережка. Он почесал за ухом, поморщился и вдруг сорвался. — Ладно, с вами тут хорошо трепаться, а у меня дела. Лечись, мужик, ты еще очень бледный.
И Сережка пошел к двери.
Мы проводили его недоуменными взглядами — честное слово, от Сережкиных визитов остается какая-то неясность в душе. Лидка встала.
— А твой Катриш воображала. «Ишачки», «лавочки», подумаешь, умник. Тебе не кажется, что он ведет себя так, как отличник, который на контрольной первым решил вариант и придуривается до звонка.
— Угу. Только контрольные по математике Сережка у меня списывает.
— А я сегодня тройку схватила по алгебре, вот. У доски отвечала. Такой трудный достался пример, просто гибель…
И тут Лидкин голос погас — я вспомнил Ирочку, улыбнулся.
— Эдик, а чему ты ухмыляешься? — обеспокоенно спросила Лидка и положила ладонь на мой лоб. Ладонь у нее прохладная. — Ну вот, у тебя опять высокая температура.
«Если бы тебе, дуреха, сообщили такое, у тебя бы тоже подскочила температура», — подумал я и сказал:
— Лид, ты меня всегда в чем-то подозреваешь. Может же человек просто улыбаться?
— Может. Это вполне нормальный признак. Только я, Эдик, вижу, что тебе хочется что-то мне сказать. Ну выкладывай, выкладывай.
Почему девчонки такие любопытные? Поразительное чутье и совершенное отсутствие терпения. Конечно, я скажу. Разве я что-нибудь утаивал от Степанковой? И вообще, мне надо посоветоваться.
Я смотрел на нее снизу. Лидка какая-то вытянутая, словно в сферическом зеркале. Фартук у нее перекосился, а на косе развязалась ленточка.
— Понимаешь, Лидок, тут в меня влюбилась девчонка. Может быть, знаешь Проявкину из 7-го «Б».
— Проявкина? — У Лидки заискрились глаза. — Это такая дылда?
— Сама ты дылда. Нормального роста, — рассердился я.
— Эдик, не трать зря энергию. Откуда известно, что она в тебя влюбилась?
— Сорока на хвосте принесла.
— Видела я эту сороку, — усмехнулась Лидка. — По-моему, она только что улетела.
Лидка села на край кровати и принялась накручивать хвостик косы. Это привычка у нее такая. Смотрит на тебя, молчит и кончик косы накручивает. На Лидку невозможно обижаться.
— Как ты думаешь, Лид, что она во мне нашла? У меня же нос вон какой длинный? — спросил я спокойно.
— Ты, Эдик, не глупый и не трус.
Я польщен. Ну да, в самом деле, я не глупый человек и не трус. Вот если бы только не мой длинный нос.
— Интересно, Лидок, в кого бы ты влюбилась? В красивого, умного или сильного? — спросил я и, приподнявшись, удобно устроился на подушках.
— Не знаю… Не думала. Слушай, чего ты ко мне прицепился?
«А правда, чего это я к ней привязался? — подумал я. Уж не затем ли я завел весь этот разговор, чтобы узнать Лидкино мнение о своей внешности и в первую очередь о носе?»
— По-моему, Лидок, красивые должны влюбляться в красивых. Все по-честному. Ты бы видела, какой у Ирки славный нос, не то что у меня — семерым рос, а мне достался, — проговорил я и от досады глубоко вздохнул.
— А тебе она нравится? — спросила Лидка и отчего-то покраснела.
«Конечно, нравится», — подумал я, но ответить вот так прямо постеснялся.
— Я никогда не соглашусь, чтобы рядом с моим рубильником оказался такой носик, — гнул я свое. — Ужасные дела, Лидок… Понимаешь, нос…
Сейчас, сейчас она не выдержит и скажет: «Чего ты взялся за свой нос? Чудак, нос как нос». Я, признаться, этого только и жду.
— Да, Эдик, это ужасно, — совершенно серьезно проворковала Лидка, не рискнув, впрочем, взглянуть мне в глаза.
Ну вот и дождался. Значит, это правда. Значит, я совсем никудышный с этим своим носом? В сердцах я возненавидел Лидку. Хотя в чем она, собственно, виновата? Она, что ли, выращивала мой нос?
…На следующий день она принесла мне книгу «Собор Парижской богоматери» Виктора Гюго.
* * *Роман Виктора Гюго я прочитал за три дня. С такой скоростью я не прочитывал еще ни одной толстой книги. Я отложил книгу, но образы Эсмеральды, Клода Фролло, Квазимодо, Феба де Шатопера не покидали воображение, и думалось только о них.
Пришел Сережка, и я тотчас принялся горячо рассказывать ему о романе. Особенно о красавице Эсмеральде, о ее любви к Фебу. В этой любви мне не все было ясно. Почему Эсмеральда отдала свое сердце Фебу, а не доброму поэту Гренгуару? Феб даже пальцем не пошевелил, чтобы спасти ее от виселицы. «Напомаженный кривляка, позер со шпагой за поясом», — возмущался я. Но Сережка слушал плохо, отвлекался, глаза сонно мутнели. Он просто взбесил меня: носит на себе панцирь черепахи и вылезает из него только тогда, когда ему нужно.
Сережа взял в руки книгу, вяло полистал страницы и как всегда глубокомысленно сказал:
— Средние века. Черный коридор человечества. Джордано Бруно на костре поджарили. Факт. А то какая-то цыганка…
Ночью мне приснилась Эсмеральда. Она была похожа на Проявкину, такие же огромные карие, чуточку грустные глаза.
С Эсмеральдой мы целовались в физкабинете, в котором мальчишки и девчонки делали опыты. Они все понимали и не обращали на нас внимания. А у доски физик Савелий Ильич играл на скрипке и отчего-то печально улыбался. С его улыбкой и музыкой я проснулся.
Было очень тихо, как бывает только перед рассветом.
Дымчато-лиловый свет клубился в проеме окна: он осторожно сочился из ставенных щелей — должно быть, ночь сошла, но свет утра в хрупкости еще берег тени — и, трогая тюлевую занавеску, мягко преломляясь в сетчатых узорах то матово-голубым, то розовым, создавал иллюзию движения. Казалось, там и рождается музыка, полная непостижимого таинства и высокой грусти, музыка, которую я никогда прежде не слышал и которая только и приходит один раз в позднем детстве.