Иван Давидков - Прощай, Акрополь!
В это время в нашем селе появился курсант военного училища, родственник Филонки. Он приехал потому, что его родное село затопил, разлившись, Дунай, и теперь в доме свободно плавали сомы, огромные, как кросна.
Курсант ходил по улицам, стройный, подтянутый, плавно покачивая плечами. Форма сидела на нем ладно, чистая, отутюженная, хорошо пригнанная, а сапоги скрипели. Вокруг гостя распространялся запах гуталина и дубленой кожи. Филонка по целым дням держала его при себе в мастерской и, распутывая забившиеся в челнок нитки, рассказывала деревенские истории, которые его совсем не интересовали. Она заставляла братца вытаскивать наметку из платьев и юбок, лежавших на лавке под окном, чистить и смазывать старую швейную машину, всю покрытую пушистыми серыми ворсинками.
Как–то в мастерскую пришла Магдалена, она принесла завернутый в газету кусок ситца. Филонка познакомила ее со своим гостем. Курсант, щелкнув каблуками, поклонился и пожал девушке руку. Он чувствовал себя неловко оттого, что куртка его облеплена нитками.
Когда Магдалена ушла (в окно было видно, как она энергично шагает и ее высокая грудь колышется под блузкой) гость сказал: «Люблю маленьких, пухленьких женщин…» — и многозначительно потер подбородок.
В тот же вечер он встретился с Магдаленой. Они допоздна гуляли по темным улицам. Он держал девушку под руку и понимал, что нравится ей, — сначала она вроде бы противилась и обиженно вырывала руку (он знал, что все женщины с этого начинают), а потом подчинилась. Когда он обнял ее, она затихла, прислушиваясь, как скрипит его ремень. Курсант повел ее за околицу — там они могли остаться одни и предаться ласкам. Над их головами шумели кроны старых орехов, заслоняя собою небо, и было слышно, как темные листья сцеживают на землю крупные капли иссякшего дождя.
Но Магдалена сказала:
— Здесь мокро, пошли обратно… Если не хочешь спать, можно зайти ко мне… Дома никого нет.
А я в тот вечер сидел на пороге шалаша и смотрел в костер. Ветер раздувал огонь в угасающей лозе, ее стебли серели, как куриные кости, и на мое лицо садились серебристые хлопья пепла. Я думал о Магдалене, и мне казалось, что тепло костра и свет звезд — в августе они теплые и прозрачные — таят в себе ласку ее тела. Лесной Царь готовился ко сну. Уже лежа, он плечом разравнивал солому, устилавшую пол шалаша, и его ступни, перед тем как спрятаться под рваное одеяло, радовались последнему теплу засыпающего костра. Я смотрел на тропу, она обрывалась в двух шагах — лишь на столько хватало света костра. Дальше был сплошной мрак и песня сверчков — нескончаемый скрежет железа о железо. Я думал о субботе, когда я наконец сяду на скамейку перед домом Магдалены и, услыхав, как она подкрадывается, сделаю вид, что ничего не вижу и не слышу, а Магдалена закроет мне глаза ладонями и скажет: «Угадай, кто!»
Я не знал, что в этот самый час, когда Лесной Царь отходил ко сну (он надвинул на глаза фуражку, в ее козырьке всегда отражалось небо), незнакомый мне мужчина вешает фуражку на один из оловянных шаров, украшающих спинку кровати в доме Магдалены. Вот он расстегнул солдатский ремень и, не разуваясь (в незнакомом доме всякое может случиться), шаря в темноте руками и приседая, чтобы приглушить скрип сапог, направляется к разобранной постели, где Магдалена, сидя, стягивает блузку — белесое пятно у стены вытягивается и перемещается, — и до мужчины доносится легкий запах пота и плоти…
* * *Через неделю вагон третьего класса, хлопая на каждом повороте незакрытой дверью в туалет, увозил курсанта все дальше и дальше от села.
Состав проносился мимо переездов, у которых, запрудив дорогу, ждали телеги — волы жмурились от яркого света проносящихся окон, — и останавливался на маленьких станциях. В вагон садились новобранцы с бритыми головами — у каждого в руке был деревянный сундучок — и крестьяне, везущие гусей с перепончатыми оранжевыми лапами; гуси наполнили вагон запахом тины и мокрых перьев.
Курсант поднял воротник, закрыл лицо отворотом шинели и попробовал было заснуть, но гусь все время копошился у него в ногах и гоготал, а когда он, укачиваемый поездом, погрузился наконец в дремоту, сидящий напротив пассажир зашелся мучительным кашлем. Курсант отогнул отворот шинели и огляделся — он увидел, что это кашляет во сне крестьянин, уже старый человек, со шрамом на лбу.
Такой же надсадный кашель он услыхал в тот вечер, когда Магдалена пригласила его к себе. Этот кашель донесся из соседней комнаты, затем раздался скрип (какой–то человек пытался встать с кровати) и стук палки.
— Кто–то идет!
— Отец. Он больной.
— Он может войти!
— Нет, он парализован…
Шаги приближались так медленно, словно больной с неимоверным трудом отрывал ноги от пола. Он услыхал, что в комнате Магдалены посторонний человек, понял, что случилось, и теперь в его постукивании было что–то жалобно–молящее и предостерегающее…
Дверь туалета хлопала, купе наполнялось едким дымом и сажей (состав пролетал через тоннель, и стук колес становился нестерпимым), гуси, загнанные под скамейку, тревожно топотали оранжевыми лапами…
В ту ночь парализованный попытался открыть дверь. Ручка–дернулась, и петли скрипнули. Курсант метнулся с постели, схватил было фуражку, но выронил ее — козырек громко щелкнул об пол.
— Подожди! — сказала Магдалена и медленно слезла с кровати.
Железная сетка скрипела, в темноте белели голые плечи.
Магдалена подошла к двери и резко рванула ее на себя.
Человек, стоявший по ту сторону, сделал несколько неверных шагов и чуть не упал.
— Входи, входи! — сказала, поджав губы, Магдалена. — Подслушиваешь? Следишь? Что я вам? Долго еще будете измываться? Все у меня отняли, растоптали! — Она перешла на крик. — Шляйтесь по своим монастырям, делайте что хотите, только меня оставьте в покое!..
Старик шевелился в темноте, опираясь о косяк двери.
Магдалена прошла мимо него в другую комнату и через минуту вернулась, прикрывая ладонью мерцающее прозрачное пламя свечи.
— Гляди, гляди хорошенько! — обернулась она к отцу. Пламя освещало его снизу, очерчивая измятый ворот рубашки, мясистый, словно отекший, подбородок и надбровные дуги, все остальное сливалось с темнотой. — Вот кровать… измятая, а вот и я… еще молодая… дайте же мне пожить! — Язычок пламени съеживался от ее дыхания и отбрасывал неверный свет ей на плечи. — Ну что, все видел, все узнал? Хочешь на него црсмотреть?
Гость, забившись в угол, бледный и перепуганный, поднял руку, заслоняя лицо. Свет свечи скользнул по его сапогам и остановился на выпуклом, как лесной орех, золотом перстне с монограммой.
Старик молча стоял в дверном проеме, словно смертельная обида и тьма августовской ночи намертво пригвоздили его к порогу.
Курсант рывком сдернул ремень со стула — стул с грохотом опрокинулся, — и он выбежал на улицу.
Поезд стоял. В паровоз накачивали воду. Пенясь, она текла по черному тулову и дымилась, прикасаясь к раскаленным цилиндрам и трубам. Над огромными чинарами занимался рассвет. Под скамьей, разбуженные утром, гоготали гуси.
Взглянув на вокзальные часы, курсант подумал, что до места осталось каких–то тридцать минут. Там его ждут однокашники. Он вспомнил, что они договорились, вернувшись из отпуска, рассказать о всех своих любовных приключениях, и представил, как они будут изощряться в выдумках.
Только он один будет молчать. Он не станет рассказывать им о девичьей трагедии.
Через много лет я снова приеду в село. Мне навстречу попадутся грузовики, везущие старые, закопченные балки, те самые балки, которые в годы моей юности слушали, как ночью, будя уснувших домочадцев, на черепичную крышу падают спелые яблоки, как по двору идет припоздавший человек и его шаги, обшарив дорожку, затихают на каменных ступенях. На балках будут сидеть люди, мои односельчане, такие же старые и молчаливые, как останки их домов. Они так долго прожили вместе, что почти сроднились — люди и вещи часто отдают друг другу частицу самих себя. Теперь люди поселятся в новых кварталах на окраине ближайшего городка, и за их окнами, куда ни глянь, будет выситься, тревожа сердце, огромная дамба нового водохранилища.
Село смолкнет, припадет к земле, чтобы проститься с корнями деревьев, над которыми скоро занесут топор. Воспоминания о веснах, наполненных буйным цветением персиковых садов и шумом крыльев прилетевших аистов, будут бродить вокруг разрушенных домов — от них остались лишь ступени каменных лестниц, одиноко торчащие над развалинами, ведущие не в теплые сени, а в пустоту серого неба.
Таким будет этот уголок земли, где я когда–то, растопырив ручонки, сделал первые шаги и, ухватившись за спинку кровати, повернув к окну наполненные слезами и страхом глаза, увидал, как ко мне тянет руки цветущее дерево… и смеется так громко, что стекла звенят…