Диана Виньковецкая - Горб Аполлона: Три повести
Вставлю два слова о том, кто я. Родилась я в самой глубине России, в Рязани, через три года после Октябрьской революции. До революции мой отец был священником, а после — бухгалтером в большом конном совхозе. В нашей семье было семь человек детей, я была младшая. В семье не было ни раздражения, ни беспокойств.
Воспитывали нас в старомодных взглядах: не врать, не ломаться, вести себя просто, не испытывать ни к кому ненависти или отвращения. Отец говорил, что все люди братья, учил нас никогда не делать другим того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе. Всегда настаивал, что умный человек при любых обстоятельствах должен находить себе дело. Я уважала отца и всю свою жизнь помнила его воспитание. (Вот и сейчас припомнила его слова о деле.) В семнадцать лет я поехала в Ленинград учиться, там жила семья моей старшей сестры. Перед самой войной я окончила учительский институт и вышла замуж за однокурсника. Из‑под венца муж ушёл на фронт, а я осталась в осаждённом городе и пережила ленинградскую блокаду. Выжить очень помогли золовки, они делились со мной и с семьёй моей сестры хлебными карточками и своими деревенскими припасами. Во время войны я встретила много хороших людей. Я не могла и не хотела видеть недоброго отношения между людьми. Муж вернулся с войны живым, был писарем у маршала Рокоссовского. Вместе с мужем начали работать в школе, я преподавать русский язык, а муж математику. Появились на свет две дочки Лена и Лиза. Жили себе и жили, работали. И вдруг старшая, только окончив театральный институт, уезжает прямо в Америку. Она ещё в институте вышла замуж за еврея. Не могу описать, как тяжело для нас было расставаться с любимыми, с чувством будто подписали смертный приговор, мы дали разрешение на выезд. И хотя муж к тому времени важный пост занимал в системе образования, но против дочкиного желания не мог пойти — любил её.
— Пусть испытывает судьбу и живёт по своей воле, — так и сказал. Как сейчас понимаю, любил дочку больше, чем «общую идею».
В Америке дочь поменяла специальность театрального критика на программиста, второй раз вышла замуж, родила Машу. От первого мужа, с которым развелась, у неё остался сын Петя. Одни внуки вырастали в Америке, другие в России, одна дочка тут, другая там. И сердце моё разрывалось между ними. И вот в самом начале перестройки я приехала в гости к моей старшей дочке Лене.
Я не забуду своих первых мгновений при подлёте к Нью–Йорку. Под самолётом Америка сразу ошеломила меня мельканием в одно и то же время машин, огней, домов, людей. Всё в сверкании, огни клубятся, ни одного облачка, самолёт дрожит, под нами всё несётся, прыгает, вокруг самолёта звёзды крутятся. С птичьего полёта Нью— Йорк стелился без конца и края. Целое море блеска, взглядом не охватить это чудо. Исполин, а не город. Фантасмагория. Неисчислимые огни, автострады, спуски, тьма людей, взад и вперёд всё несётся и воет. Другая планета. Марс.
Но на колени перед Нью–Йорком не встала: улицы узкие, как ущелья, теснящие дома, без всякого ансамбля, никакого соответствия между зданиями, и маленькие, и большие — всё перемешано. Гудзон не произвёл на меня впечатления, река как река, — Нева красивее, у нас есть набережные, мосты, а тут к воде не подступиться, не подойти, вокруг только одни рабочие площадки. Удалось встретить коней с колясками, с извозчиками в цилиндрах, кареты будто из сказки, с удовольствием на них глядела. А люди отличались своим смешным видом, одеждой, неграми, весёлостью. На лицах не попадалось тягостного выражения, все как будто без переживаний. Пьяных на улицах не видела, никто спиртом не отзывался, да и курящих тоже не встретила. Но вовсе не понравились женщины, одеты кое‑как, замшелые, заполошенные, неприглядные.
Нью–Йорк блеснул, как молния, как виденье — я только вскользь его обсмотрела. Через два дня полетели самолётом из Нью–Йорка в город, где жила семья дочери. Когда оказалась в американском самолёте, то стала всё оглядывать. Самолёт как самолёт, самый обыкновенный, ничего особенного, у нас даже больше есть, и стюардессы наши намного красивее, хотя эти внимательные, но всё равно не скажешь, что красивые.
Первый заграничный завтрак тоже не больно‑то понравился. Всё чёрствое, запаковано, залеплено, замуровано — ничего не открыть, до сих пор удивляюсь на эту американскую запакованность. Всегда мучаюсь с открыванием. Американцы ко всему приставляют всякую всячину, чтоб больше денег брать. Конечно, не хочешь — не бери, но как соблазняют! В самолёте первого кровного американца увидела, что рядом со мной сидел… Разглядела его близко: тоже ничего особенного, как Гудзон, с подстриженными усами, с полноватыми щеками, лет сорока, лицом похож на нашего бухгалтера Василия Семёновича из жилконторы, такой прилизанный. Одет в блестящую полиэтиленовую куртку. Журнал всю дорогу разглядывал и крутил его перекручивал. И чего там такого выискивал? А впереди ехал негр, небрежно рассевшись в кресле. Живого негра я видела так близко впервые. Он иногда поглядывал в окно. Весь в золоте: браслет на руке, на шее огромная цепь и сверх неё маленькие цепочки, на пальцах кольца. В одном кольце камень величиной с булыжник, как повернёт рукой, так всё осветит, ну чистый бриллиант. Громыхал он своими цепями, громыхал, что самолёта не слышно было. И то ли пел, то ли сопел или что‑то шептал под нос и рот держал открытым. А может, у него просто такой большой рот? Не успела хорошенько всех обсмотреть, как вышли из самолёта. Тут встречи, объятия, дом.
В первые дни я глядела на всё вокруг дочкиного дома, ходила вдоль улицы взад и вперёд, присматривалась, прикидывала, сравнивала. Тишина улицы неимоверная, ни людей, ни машин, ни магазинов, ничего. На улицах никого не бывает. Во время прогулок и осмотров я время от времени присаживалась где придётся, привычных нам скамеек не попадалось, а ведь устаёшь. Через шесть домов от нашего, около внушительного кирпичного трехэтажного дома с барельефами, у крыльца была удобная приступочка, как завалинка. Я облюбовала её и сидела на ней. Никого нигде нет, одни только бегуны да те, кто с собаками прогуливается. Посижу и иду дальше. Удивляюсь, какие дома все разные, к одним приделаны веранды и верандочки, другие как замки с круглыми башнями. Попадались и с прямыми колоннами, и с римскими, и с готическими, один попался, ну в точности как наш русский терем с кружевными ставнями, с завитушками и круглыми боками. Крыши все крыты добротной дранкой и черепицею, а некоторые тонкими слоистыми камнями. Каждый дом со своим выходом, со своим характером, со своей жизнью и каждый с трубой. Хоть и не обнесены никакими заборами, никакой городьбой, кроме подстриженных живых изгородей, а не подойти. Посмотреть бы что‑нибудь такое в этих домах.
Пишу много про дома, потому что они мне стали как знакомые, вместо людей я с домами разговаривала. Вишь какой стоит фешенебельный, но что‑то краска на тебе больно яркая! А ты что‑то пригорюнился, окна все законопатил? А этот двери так начистил, видно, ждёт гостей? Несколько раз переспрашивала у своих: неужели в таких домищах только одна семья размещается? Диву давалась: и зачем столько места?
Кажется, на пятый день моих прогулок, не дойдя ещё шагов сто до моей любимой приступочки, заметила, что рядом с ней что‑то белеется. Это что же такое, думаю? Подхожу ближе, вглядываюсь: стоит скамейка вся новенькая, беленькая из плотного такого материала, как алебастр или мрамор. Среди травы, как Сивка–Бурка, из— под земли появилась: мол, Даша, присаживайся! Так и приглашают. Я даже покраснела, что кто‑то заметил мои посиделки. Будто в мою тайну проникли. Невидимые хозяева приметили, что сажусь на их крылечко–завалинку и поставили нормальную скамейку. Я этих людей знать не знаю, не встречала, и какое им дело до меня? Пришла домой и рассказываю своим, как меня ихние американские соседи удивили и уважили. Может, это ваши знакомые? Нет, говорят, не знают их, но предполагают, что шибко богатые, автомобили у этого дома какие‑то сверхскоростные. Петя сказал, что у этого дома видел стоящую амфибию — машину с поднимающимися дверями, как с крыльями. «Капиталисты, бабушка! Охраняют свою траву!» И мелькнуло воспоминанье, как в нашем дворе в Ленинграде сосед на крыше своего сарая гвозди набил, чтоб дети по крыше не бегали. И так их навтыкал, что несколько раз ребятишки ноги себе ранили, одного мальчишку на скорой отвезли. Вот так оберегают свою собственность. А другого владельца «Волги», тоже из нашего дома, судили: он какое‑то хитроумное устройство установил на своей легковой машине, откроешь дверь — током прошибает. И почти до смерти прошибло кого‑то. У нас тоже собственники!
И не успела я оглянуться, как очутилась в американском госпитале, на восьмой день моего пребывания в Америке. Там такого навидалась, что не могу не рассказать. Батюшки мои! Куда попала?! Несмотря на весь страх, стала всё рассматривать. Приёмный покой, как аэродром, привозят на носилках с колёсами… Одного с полицейскими доставили, в цепях, видно, простреленный. Он громко что‑то кричал, бесился, но как‑то его быстро успокоили, видно, укололи и закрыли от всех занавесом. Каждого подключают к отдельному пульту и завешивают от других громадной шторой, ходящей на шарнирах. Дёрнут за верёвку и ты оказываешься в большой изолированной комнате с тьмой разных аппаратов, проводов, трубочек, показателей, графиков, компьютеров. Световые сигналы бегают со всех сторон, мне даже к пальцу прикрепили дрожащий огонь. Проводами всю обмотали. Осматривать меня стали по–всякому, один за другим подходили, не знаю кто они — врачи, сёстры, санитары, студенты? Кто в халатах, кто в резиновых рубахах, кто в фартуках, всё записывали и расспрашивали. Целый поток один за другим. Пришел со студентами профессор такой представительный, такой внушительный, что по замашкам я сразу его признала за главного. Так и оказалось. Он и делал мне эту сложную операцию. После его осмотра меня захотели положить в какой‑то железный ящик, как гроб, и суют меня туда, и суют, я так стала орать, что меня оттуда вынули и больше не засовывали. Дали какие‑то зелья… я уснула, а как проснулась, то дочь сказала мне, что мне будут делать операцию на сердце. Я совсем не испугалась, а даже любопытно стало, как это всё будет происходить. Я была уже не в своей власти и думаю: чему быть, того не миновать. Помру в этой Америке?