Музафер Дзасохов - На берегу Уршдона
Как бы ей ни было трудно, она сердилась только на себя самое. Бывало, пройдет под вишней, которая разрослась возле калитки, и платком зацепится за ветки. Расти бы вишне, как другим деревьям, ввысь, а она опустила ветки, раскинулась во все стороны… Платок Дзыцца часто цеплялся за ветки. Не на вишню сердилась Дзыцца, а на себя да на платок:
«Ах, чтоб тебе без хозяйки остаться!»
Это было самое крепкое ее проклятье, когда она желала обидчику остаться одиноким на свете. Тяжесть ее слов теперь обрушилась на нас.
Никогда не накинет Дзыцца на голову платок. Сбылось ее проклятье, сказанное в сердцах… И все вещи в доме, и сам дом, и скот, и сад, и мы — одинокие сироты. Одни на всем белом свете.
Я захлебываюсь слезами, я плачу, плачу… Гажмат склоняется надо мной.
— Крепись, — говорит он. — Слезами ее не воротишь.
А я и плачу оттого, Гажмат, что не воротишь…
Пришел Темиркан с товарищами. Эх, Дзыцца, Дзыцца, разве ты не знала, что у них есть матери? Так как же ты решилась оставить меня сиротой среди них? Посмотри, они тоже плачут. Над тобой они плачут или меня оплакивают? Говорят, несчастен тот, кто умер. Но чем счастливее оставшийся жить в слезах и горе? Мне еще нет семнадцати. И я стою у гроба родной матери… Что же тогда несчастье? Может быть, счастья нет вовсе, а кто-то более несчастен, кто-то менее?
Наверно, Бади и Дунетхан еще несчастней меня. Бади никогда не видела отца и никогда не увидит — сколько же можно говорить, что он жив, и верить в это? Теперь она лишилась и материнской ласки. Они обе проснутся ночью и позовут маму… Ее нет! А если и меня не будет рядом? Что же мне теперь делать с ними? А кто меня самого поддержит?..
Люди идут и идут. У недоброй вести быстрые черные крылья, и любые двери перед ней отворяются. А такое село, как наше, она разом облетит… И вестника не нужно. Кто сидел, тут же и встанет, кто стоял, у того уж нет времени присесть: отдать умершему последние почести — обязанность живых.
Несколько мужчин — среди них дядя Алмахшит, Бимболат и Гажмат — о чем-то совещаются. Я слышу: надо послать в дальние села, оповестить родственников и знакомых. В Ардон и Алагир, в Мизур и Бурон, в Мустыждах и даже Дзауджикау…
Завтра похороны. Все заботы о них лежат на Алмахшите — смерть коснулась рода Таучеловых, но по крови нет для нас человека ближе, чем Алмахшит…
Вот уже и везут тебя, Дзыцца! Машина с опущенными бортами, и Дзыцца, руки сложены на груди. Нет, это не Дзыцца, она бы заговорила со мной. Разве она не пожалела бы меня, не бросилась бы утереть мои слезы? Плотно закрыты глаза, но хоть голос-то мой слышит она? Не видит она меня, не слышит моего плача. А может, просто уснула? Но почему руки так тяжело-неподвижны? Они же никогда не были в покое! То мотыгу держали, то ручку топора, то тесто месили… И все-таки это ее руки. В мозолях и царапинах… Никогда не отдыхавшие руки матери!
Нет, нет, это не Дзыцца, иначе бы она сразу поднялась, увидев столько людей в нашем дворе! Ведь даже когда в доме бывал лишь один гость, за ее движениями было не уследить — руки так и мелькали над столом и глаза смеялись. Но пусть ты лежишь, хотя во дворе и в доме столько печальных гостей, — пусть, ты очень устала. Почему же ты спокойно слушаешь, как плачут твои дети? Ты же знаешь, Дзыцца, что у нас на всем свете никого нет, кроме тебя!
Нет, Дзыцца, которую я знал, никогда бы этого себе не позволила. Тогда почему же плачут, убиваются о той, которая и на Дзыцца-то не похожа? Или оттого, что в ней не узнать прежней Дзыцца?
Ничего я не понимаю! Могу только плакать и плачу. Ко мне подходит старуха, самая-самая старая во всем селе:
— Солнышко мое, с этого дня много будет у тебя дней, когда тебе захочется плакать. Упадет камень — его на свою грудь принимает земля. Бог обо мне позабыл, зачем на этом свете держит, чего я еще здесь не видала? А кому жить хотелось, того отнял у своих детей! Ждал спелых, да зеленые упали… Убьешь себя горем, Дзылла это не понравится. Не плачь, солнышко мое, не плачь, много еще будет дней, когда тебе захочется поплакать…
XXII
К утру съехались все родственники. Сестры Дзыцца, племянники, сестра Баппу… Все в сборе. Сестра Баппу в отчаянии исцарапала себе лицо. Люди шептались, глядя на нее: вот уж редкость, говорили, чтобы золовка так убивалась! А Дзыцца и в самом деле любила Меретхан и была ей как мать.
Замуж выходила Меретхан в тяжелый год. Люди с голоду пухли, а у бедняжки Меретхан свадьба… Родственники явились с пирогами из кукурузной муки. Неслыханное дело! Могли бы добыть немного пшеничной — ведь свадьба… Алмахшит об этом часто рассказывал. Дзыцца, бывало, выслушает его, вздохнет и скажет, оправдывая родню: «Ах, Алмахшит, время тогда было такое!..»
Дядя Алмахшит с улыбкой отвечая, мол, хоть бы пшеничной муки горсточку-другую на свадебные пироги, и сводил разговор на что-нибудь иное.
Дзыцца вынесли во двор. Женщины окружили ее со всех сторон. Вся улица запружена людьми. Голос плакальщицы, который я не раз слышан на похоронах, проходя мимо кладбища, теперь раздается в нашем дворе. Выкрикнет плакальщица скорбные слова — и следом рыдания… Гажмат с молодыми парнями протиснулся к гробу. Подняли, осторожно пронесли под яблоней и двинулись на улицу. Толпа раздалась.
Несут Дзыцца туда, откуда возвращаются люди, лишившись одного из близких своих. Несут ту, в которой ничего не осталось от Дзыцца. Эта Дзыцца не может ни говорить, ни слышать, ни видеть. Эта Дзыцца ко всему безучастна. Ее положили в гроб, отнесут на кладбище, зароют в могилу, потому что она мертва. Но Дзыцца, которая в моем сердце, которую я люблю и буду любить больше всех и которая меня любит больше всех, которая согревала меня, последний кусок хлеба отдавала, жива была моей жизнью, — эту Дзыцца нельзя отнести на кладбище. Для того, чтобы умерла эта Дзыцца, надо прежде убить меня. А я жив. И Дзыцца моя жива…
Люди сказали слова прощания. Наконец ты отдохнешь… Ты ведь и умерла, не успев отдохнуть после работы, и умыться не успела…
Мы вышли вместе с Дзыцца, а вернулись одни. Да одни ли? Печаль с нами и горе. И заботы. Всюду они будут идти впереди нас, смотреть на нас своими страшными глазами, заступать нам дорогу.
Стадо пригнали. Наши коровы и овцы на улице, стоят перед воротами, боятся зайти во двор. Никогда не видели там столько людей. Куры разбрелись кто куда, солнце закатилось, пора на насест, а они бродят по двору, никак не отыщут дорогу в курятник. Появилась Хадижат, загнала скотину, замкнула сарай. Один ослик остался на улице, ничего с ним не станется. В эту пору не бывает ночных холодов. Дзыцца тоже оставляла его на улице.
Люди потихоньку разошлись по домам. Во дворе только близкие родственники и соседи.
— Эх, Дзылла, — вздохнув, говорит Хадижат, — теперь бы тебе только и жизнь начать настоящую! Да оборвалось все. Обе коровы остались стельными…
С последними словами она обращается к Алмахшиту.
Алмахшит же лучше тетушки Хадижат это знает. Пятнистую корову нам подарила еще телочкой старшая сестра Дзыцца. Пятый год у нас во дворе. В этом году третий раз отелится. А черную дядя Алмахшит привел прошлой осенью. Молодая корова, на третьем году, а тоже уже стельная. Дзыцца так радовалась, когда узнала. Будут две дойных коровы, говорила она, в молоке нужды не станет. Она всегда говорила: «Если в доме нет молока, то какой это дом?»
Я раньше не понимал. По-осетински слово «молоко» звучит так: «урсаг», а если скороговоркой произнести, то получится «русский». «Русский» по-нашему «уырыссаг». Похоже. И я все время вспоминал русскую женщину, живущую в одном из домов на нашей улице. Потому-то, думал я, они и живут хорошо, что у них есть «уырыссаг».
Дядя Алмахшит был у нас десять дней назад и осмотрел обеих коров. Долго их ощупывал, пытаясь определить, кто будет: бычок или телочка. Он умеет это делать. И тогда сказал, чтобы телочек ждали. Я, сказал он, еще заеду через неделю.
Вот он и приехал…
Только не выбежала Дзыцца навстречу, не обняла обрадованно.
Алмахшит привез машину дров и сгрузил возле тутовника. Во дворе стало тесно.
И опять собрались родственники отовсюду. Полон дом гостей. Каждый зовет к себе Бади и Дунетхан. В глубине комнаты сидит старенькая мать Дзыцца — Нана. Маленькая, с Бади росточком, будто теперь она вниз растет. Но уважают ее не меньше, чем любого мужчину.
— Бог потому и оставил меня на этой земле, чтобы своими руками похоронила дочь, — говорит Нана. — Ах, чтобы он света невзвидел, кто людей счастьем одаривает!..
Алмахшит держит совет с родственниками обо мне и сестрах. Как нам жить дальше? Кто за нами присмотрит, кто нам будет готовить? Бади двенадцать, Дунетхан четырнадцать лет. Как же со школой быть? Кому за скотом ухаживать? Кто будет нас обшивать и обстирывать? А огород?
Сколько сразу вопросов! Какое слово скажут родственники, что решат? Дзыцца одна находила ответ, они же все вместе не могут. А если нас поодиночке родственникам раздать? Или пусть кто-нибудь останется с нами. Можно, говорили, и в детский дом… Всякое предлагали. Нас бы им спросить!