Диана Виньковецкая - Горб Аполлона: Три повести
Как и что мне ему сказать?
Несколько лет Саша приходил в себя от этого непродолжительного брака. Влияние Инессы оказалась длиннее любви.
«Она долго мне снилась», — уже много позже писал мне Саша. «Я изучил науку расставания…» И, изучив, Саша решил навсегда расстаться с русской жизнью — подал заявление на выезд.
Я водил экскурсии по городу, сумрачное величие которого любил. Восхищаясь архитектурной роскошью, я не замечал отсутствия красок на домах, тёмные грязные дворы меня не пугали, в них я разыскивал арки, карнизы, барельефы. В предотъездные Сашины дни он пришёл ко мне в Петропавловскую крепость прощаться. В последний раз мы побрели по нашему обычному пути вдоль гранитных уступов Невы, вдоль потемневших дворцов, отражающихся в невской воде, вдоль чугунных кружевных оград, вдоль и поперёк знакомых улиц, проёмов мостов, каналов. Мы шли в мраморной белой ночи мимо стройных, померкших зданий, мимо знаменитых всадников на вечнозелёных конях, мимо таинственно–мистического прошлого Петербурга с колонной, увенчанной склонённым ангелом.
Неужели он покинет этот город навсегда? Удастся ли когда‑либо свидеться? Крутились в моей голове прощальные вопросы, но вслух я ничего не произносил. Сквозь воздух нежной сирени смотрел на нас вознесённый купол Исаакия, грозно напоминая о былом имперском величии города.
— Видишь, — вдруг прервал наше молчание Саша, — в каком одиночестве архитектурная роскошь этих великолепных творений, они как неприкаянные. Помнишь, как у Ахматовой: «… И ненужным довеском болтался возле тюрем своих Ленинград». Мне всегда казалось, что эти дворцы и виллы заняты оккупантами, там поселились клубы, склады, парткомы. На царские одежды клочками набросаны матросские майки. Неужели город никогда не придёт в себя? Не вернёт своего державного достоинства?» Я молчал, думая о том, что и мы такие же отвергнутые, такие же «ненужные довески», как эти башни, барельефы, узоры, орнаменты. И сердце моё защемило от жалости к этим тоскующим, одиноким, обваливающимся красотам, пилястрам, к себе, к Саше — оттого что я прощаюсь с другом. «В тоске необъяснимой» проплывал город, улицы, дома, редкие пешеходы. По Неве плыл небольшой буксир, тащивший громадную баржу с лесом. Вдруг этот замызганный маленький пароходик взвыл «У…у…у», так что стёкла домов отозвались и сам он весь сжался в трубу, из которой шли эти протяжные ревущие звуки вместе с чёрным дымом.
Мост, по которому только что мы шли, раскачавшись, вдруг взлетел в небо и, разрывая воздух, завис над всей панорамой. Спору нет, к разведённым мостам у меня всегда было сентиментально–умилительное отношение, а в эту ночь оно превратилось в знак разлуки. Кто разводит мосты? Слышит ли он скрежущие звуки? «Нам уже не пробраться на ту сторону, — произнёс Саша с лёгким оттенком иронии. — Нас разделили».
— Да, туда мы уже не попадём. Там остались наши романтические помыслы, — грустно продолжил я. Саша махнул рукой, прощаясь или отмахиваясь, «той стороне», где стены зданий, углы домов уже слегка сияли, тронутые холодным, восходящим из‑под арок светом. Мраморная ночь сменялась днём. Через минуты из дымчатого воздуха, куда ни взгляни, во всю длину набережных обозначились фосфорические линии крыш, отделяющие жилища людей от неба. И весь город замер в лучшем своём утреннем наряде, таком приятном для глаз.
«В Петербурге мы сойдёмся снова… На Васильевский остров я приду умирать…» — прошептал Саша.
«Туда, где был унижен, он прийти не сможет»… — подумал я.
В белые ночи июня семидесятых годов Саша покинул бывшую северную столицу нашего государства.
Что в той стране ему удастся встретить?
После долгой разлуки, в продолжение которой мы время от времени обменивались письмами, уже после «перестройки» я приехал в Америку по приглашению Колумбийского университета.
Осуществились мои детские мечты: я в Америке! Саша меня встречал, он прилетел с берега другого океана.
— Вот и свиделись! Мой друг! Какие прыжки судьбы! Как в детстве мы фантазировали, что обладаем тайной, и никто ни в школе, ни во дворе не подозревает о наших путешествиях. Разве наша фантазия не уводила нас неизвестно куда. И вот теперь она стала действительностью! Так вот мы и оказались на необитаемом острове.
— Как я рад, — сказал он, — что ты приехал! Я так давно этого ждал. Разумеется, я думать не думал, что увидимся, что будет такая острая радость снова встретиться. Это больше чем ожидание, это удивительное явление Виктора в Америке.
Нам хотелось о многом поговорить, и нам не нужно было отыскивать предметов для разговора.
Я заметил в нём кое–какие перемены. Мне показалось, что в нём появилась какая‑то рассеянность. А может быть, это только прошедшее время так отражается на нас, всё— таки мы — «земную жизнь дошли до середины». Саша, будто уловив мои мысли, прочёл:
…И чем живём мы дольше,
тем делается дальше расстояние
меж нами в данный миг и нами теми…
Мы обошли все прямолинейные улицы Нью–Йорка. Я наслаждался самыми маленькими обыденными радостями: новыми улицами, новыми лицами, новым языком и слушал Сашу.
— Витя, я был так взбудоражен, что как только перелетел через советскую границу то, ты не поверишь, мои часы, «Родина», которые я купил с первой зарплаты, остановились… Сразу поверил, что психологической энергией можно заставить двигаться любые предметы, а под давлением свободы так начинаешь крутиться по всем направлениям, что думаешь, не задохнуться бы, надышавшись свободы. В Новом Свете я повис в воздухе, не принадлежа ни к какому классу, ни к какому обществу… Как ты знаешь, пришлось всё начинать заново, вновь идти в университет, вновь превратиться в ученика и вновь получать звание. Я встретил Эвелину ещё в Италии, можно сказать, по дороге, сразу сказал ей, что возлюбленную Бальзака тоже звали Эвелина, и с имени началось наше знакомство. Она мне поначалу много помогала, женщины в иммиграции гораздо быстрее приспосабливаются и ориентируются. Родился сын, я тебе писал, что он у нас не совсем здоров, у него есть проблемы, он почти не слышит и учится в специальном интернате.
Тут Саша несколько сник, замолчал и после минутной задумчивости продолжал:
— Витя, хорошо бы одновременно вдыхать воздух двух стран. Я себя чувствую причастным к русской культуре. Конечно, что‑то становится чужим, изживается, но никак не искореняется «русский дух притяжения», или по— простому — «коммунальность». Коллективное сознание. Эмиграция — это трагедия, и, может быть, когда‑нибудь углублюсь в эти дебри и напишу что‑нибудь.
Мы говорили и не могли наговориться.
— Я тоже понял, что попал в другой жизненный круг, — поделился с ним своими первыми впечатлениями.
— В первый визит в университет я встретился с профессором Ф. и рассказал ему свой взгляд на романтизм. Он так внимательно меня выслушивал, заинтересованно поддакивал, я рассказывал и рассказывал, увлечённый взаимопониманием, и после того, как я закончил, этот знаменитый профессор говорит: «Это всё очень интересно, но я совершенно не согласен с вашей точкой зрения».
— Эта американская толерантность, с одной стороны приятна, — говорит Саша, — а с другой это граничит с равнодушием. Что‑то утрачено в этой прогрессивной Америке. Как тут преклоняются перед невеждою, так стараются снискать расположение людей, лишённых всякого образования, низкого происхождения, людей из подворотни, что иногда кажется что ты попал не цивилизованную страну, а в дикую «Банана репаблик». Голос обыкновенного большинства, лестью народу все пытаются сыскать себе популярность.
— Это похоже на наших русских символистов — они тоже обожествляли народ.
— В чём‑то да, но есть и различие: здесь любовь к большинству происходит от ненависти к меньшинству. Истина, как известно, не открывается большинству средних людей, а понятна лишь избранным, нам с тобой. И это раздражает остальных, и чем больше зависть к избранным, тем больше подчёркивается преклонение перед большинством. А ведь когда‑то большинство верило, что земля плоская. Однако за вычетом некоторых недостатков «большинства» — тут можно жить.
— И всё это так… удивительно, как удивительно тебя видеть. Это даже слишком.
— Витя, я сделал курс о связи языка и культуры. Как ты знаешь, здесь студенты свободно выбирают близкие их интересам предметы, и многочисленность моей аудитории, и то, что молодёжи импонируют мои опусы, меня поддерживает, но моим коллегам не всегда нравится такое распределение. Среди профессоров сильна соревновательность. В академическом мире «как на озере, сверху тихо плывут утки, — идеал спокойствия, а снизу, под водой… вовсю идёт работа профессорскими лапами. Я получил «теньюр», пишу статьи, для души — стихи. Издал один небольшой сборник.