Леонид Жуховицкий - Ночной волк
Может, думаю, дело в том, что Анжелика слаба только в этой комнате? Ведь вне ее она состоявшаяся актриса, состоявшаяся и количеством ролей, и уровнем известности, и просто обликом. Неужели обычная зависть объединила сейчас ее подруг, меня и безмолвного Пашу, зависть непризнанных к признанной?
Пытаюсь честно заглянуть в себя — нет, ни оттенка, ни намека. Разного хотим, к разному идем. Чему завидовать?
Мы все молчим, хотя молчание становится неловким, даже неприличным. Хоть что-нибудь надо сказать. Ищу фразу, а фразы нет.
И тут вступает Паша. Первое высказывание за вечер — и в самый момент.
— Давайте выпьем, — говорит Паша и, чуть помедлив, добавляет: — За мир и дружбу.
Мы смеемся, мы пьем за мир и дружбу, не чокаясь, но все же пьем. Становится свободней и легче.
Я с благодарностью смотрю на Пашу и вдруг замечаю, что взгляд у него умный и снисходительный, будто в комнате этой он один — взрослый. Люба всегда говорила, что Пашка умный, и Анжелика говорила. Может, и вправду я в нем чего-то не углядел?
Я смотрю на Пашку и вижу, что он спокоен, ни напряжения, ни тревоги. Я живу хорошо, а Пашка, может, еще лучше. Мне непонятна его диссертация, но и его, похоже, не слишком колышут наши радости и хлопоты. Я покрываю холсты и картоны разноцветными пятнами, Веруша пишет статьи о театре, Анжелика заполняет своим лицом и телом сотни метров прозрачной пленки, ищем, творим, рискуем, а у Пашки работа, у Пашки зарплата, у Пашки весной защита. Мы трое одиночки, обмылки, обломки распавшегося, а у Пашки жена беременна, у Пашки семейный дом, хоть подержанная, но мебель, хоть разномастная, но посуда, груда тапочек у двери. Пашка — муж, его легко представить в скверике с коляской, за тесной партой на родительском собрании. За нескладной Пашкиной спиной детенышу будет легко и безопасно. Вот мы творим и рискуем, а для кого? Да, пожалуй, как раз для Пашки, не друг для друга же. Вот и сейчас спорим, тревожимся, скандалим, а он молчит, в игры наши не вступает, свой козырь бережет. Мы гости, Пашка хозяин…
Пить больше никому не хочется, но мы все же пьем, не для радости, а за идею, чтобы в бутылках не оставалось. Страсти утихли, разговор мирный, про однокурсников, что у кого и как. Ни оценок, ни сравнений, просто обмен информацией.
Девкам, может, и интересно, а мне скучно, однокурсники-то не мои. Впрочем, скучно слушать, а не смотреть. Скромный стол, три женских лица, одно мужское. И все — лица, и все — личности….
Стоп, думаю вдруг, а зачем это Анжелике? Зачем пришла? Зачем смиренно терпит Верушины закидоны? Конечно, в полемике актриса перед Верушей ноль, но ведь то в полемике, а не в скандале….
Я тихонько трогаю Любу за локоть:
— Молодцы, что собрались. Твоя идея?
Как я и думал, она качает головой:
— Анжелика. Нашла меня, а уж я позвонила Веруше.
— Молодцы, — снова говорю я.
Значит, Анжелика. И меня вот позвала. И с Верушей в общем-то не случайно вышло, сама к ней приставала. Да и сейчас опять пристает:
— Веруша, только не злись, ладно? Я же сама понимаю — не то. А вот что — не то? Где — не так?
Веруша до банальностей не опускается.
— Что такое искусство? Ну что? — спрашивает она и смотрит на нас.
Мы молчим, не знаем — ее ответа не знаем.
— Так вот, если хотите, искусство — это страх. В том числе, если не в первую очередь. А страх придумать нельзя, его можно испытывать или не испытывать. Ты форсируешь, — говорит она Анжелике, — ты рубаху рвешь, ты кожу рвешь, но что толку, если под кожей у тебя не кровь, а сало? Где твой страх?
— Почему именно страх? — озадачена Анжелика.
— Потому что все мы люди. И все за что-нибудь боимся. За истину, за искусство, за ребенка, за друга, за человечество, за кошку хотя бы. А ты? За что боишься ты?
— Ты имеешь в виду — боль? — переспрашивает Анжелика: она честно силится понять.
— Хорошо, — кривится Веруша, — если тебе так привычней, назови — боль.
Анжелика думает.
— Да, я боюсь, — говорит она наконец, — я действительно боюсь. Я боюсь не состояться.
Веруша вздыхает, во взгляде ее сразу и жалость, и скука.
— Нет, милая, — поправляет она, — проще: ты боишься не попасть в следующий фильм.
Анжелика хочет что-то сказать, даже рот раскрывает, но не говорит, только сглатывает.
И тут что-то во мне ломается. Удобная площадка любопытствующего зрителя уходит из-под ног. Я вспоминаю, что мужик, что пришел с женщиной, и женщина не чужая, а ее бьют.
— Стоп, Веруша, — говорю я, — погоди. Ты во всем права. Но есть нюанс: Анжелика уже пробилась! Мы с тобой нет, а она пробилась.
Веруша враждебно вскидывается:
— Для тебя это так важно?
— Мне, — говорю, — плевать. Но это факт. Она свой путь прошла. Пробилась.
Я говорю это почти зло, и Анжелика смотрит на меня с робостью и тревогой. Но Веруша уже поняла.
— Так, — произносит она, — ну и чем же ты собираешься за пробивание платить?
— Ничем.
— Тогда где противоречие?
— Так это, — говорю, — я думаю, что ничем. Продерусь сквозь кусты и клочка шерсти не оставлю. А как получится — посмотрим. Тогда будет больше оснований говорить об Анжелике.
Кинозвезда глядит то на Верушу, то на меня, даже взглядом боясь выразить собственное мнение, лишь пальцы ее благодарно касаются моего мизинца.
— Лично я, — говорит Веруша, и глаза ее леденеют, — лично я ногтя ломаного не отдам…
Анжелике пора, Веруша не торопится. Одеваемся, прощаемся, целуемся. Рукопожатия чуть крепче, поцелуи чуть нежней, чем необходимо: стыдно недавней горячности и резкости. Ведь все друг с другом чем-то да связаны, близкие люди, я и то не чужой, так стоило ли бить наотмашь, когда достаточно спокойно сказать? Оно, может, и не достаточно, но теперь, когда все обговорено и понятно, кажется, что достаточно, и Веруша целует Анжелику почти виновато и еще щелкает по носу снизу вверх, как бы ободряя. Потом она поворачивается ко мне, и я еще глубже окунаю нос в пепельницу.
На улице темно и светло. Луны нет, звезд мало, зато снегу присыпало, и под фонарями он тускло зеркалит, как перекрахмаленная скатерть.
Анжелика опаздывает, мы срезаем углы дворами и переулками. Я люблю быстро ходить, всегда хожу быстро, но сейчас с радостью сбавил бы шаг. Не для того, чтобы растянуть удовольствие от прогулки с красивой знаменитостью. Просто что-то еще не понято, и с каждым шагом все короче путь вместе и все меньше шансов непонятое понять.
Анжелика поскальзывается, я ловлю ее и удерживаю на ногах:
— Чего бежишь? В крайнем случае такси поймаем.
— Тут близко, — отмахивается она, — так редко удается пешком…
И опять мы мчимся по переулку.
— Как здорово, что мы с тобой встретились, — говорит Анжелика, — без тебя меня бы там просто убили.
— Веруша тебя любит, — успокаиваю я без особой уверенности.
— Какая разница! — хладнокровно отвечает Анжелика. — Любит, ненавидит. Важно, что она права. По крайней мере, наполовину. Кончатся съемки, будет о чем подумать. Самое время взяться за себя. Пока не поздно.
Я молчу — не соглашаюсь и не возражаю. Я знаю, что съемки не кончатся никогда. Идет карта — надо играть, а она идет, и чем больше идет, тем больше играешь, а чем больше играешь, тем больше идет. Всем нам идет карта — и Анжелике, и Веруше, и Любе с Пашкой, и мне — всем идет, и все играем, вот только в разные игры…
На перекрестке, не отличающемся от других, Анжелика останавливается.
— Спасибо, — говорит она, — дальше не надо.
Она забрасывает руки мне на плечи, мы целуемся и стоим, обнявшись. Даже не обнявшись, а вцепившись и вжавшись друг в друга, и не губы слились с губами, а щека со щекой. Зачем? А это прошлое наше вопит, и стонет, и старается удержать то, чего давно уже нет.
Наконец щека Анжелики отрывается от моей, актриса легонько, быстрым касанием целует меня в губы и идет, почти бежит в глубь переулка, все дальше от меня, от моей жизни, от всего, что было, от вечерней июльской набережной, от песни, долетающей сквозь листву парка, от рослой девочки в коротенькой белой юбке. Бежит, бежит…
Если встать на мою собаку…
Я не сразу понял, что именно мне не нравится. В общем-то все было, как всегда: пятница, конец рабочего дня, скучные двери конторы, откуда нас, наверное, скоро выгонят — кому нужна третьеразрядная архитектурная мастерская, когда никто ничего не строит, а если и строит, то не по нашим проектам. Потом — пиво в «стоячке» с мужиками, часовой треп ни о чем. Потом — «Вечерка», купленная в киоске, давка в автобусе, давка в метро. Теперь вот предстояла давка в трамвае. Домой не тянуло, но и, кроме дома, деваться было вроде бы некуда. В субботу и воскресенье не предстояло ничего. Старый черно-белый телек надоел до полной обрыдлости, на новый денег не предвиделось, да и не пенсионер все же, чтобы вечер за вечером убаюкивать себя чужими странами, женщинами и сплетнями. В тридцать пять надо жить, а не глядеть по ящику, как живут другие. Надо — вот только… Съисть-то он съисть, да хто ж ему дасть?