Яан Кросс - Окна в плитняковой стене
Якоб, две бутылки можжевеловой водки и бутылку сладкой вишневой наливки! Ясно?
Само собой, ясно. Так что я сразу же смекнул, что на этот раз мы вообще не имеем дела со светскими благородными дамами. Крепкая можжевеловая водка и сладкая вишневая наливка, если обо всех этих обстоятельствах, так сказать, поразмыслить, задуманы не для чего иного, как только для услады папаш и мамаш каких-то девиц. Причем папаша, в самом лучшем случае, ну скажем, управитель, а скорей всего, ну, к примеру, кладовщик в имении, вряд ли выше. Как я, наверно, и раньше в своих письмах говорил, такие дела у нас случались и прежде, но не слишком часто, если подумать обо всех этих княжнах да графинях, с которыми мы имели дело. Нет, нет, в какой-нибудь слишком уж большой симпатии к носительницам юбок из низшего сословия я в самом деле ихнее превосходительство обвинить не могу. Так же как и выдумано все это и напраслину говорят, будто мы вообще сторону простонародья держим и с ним якшаться склонны, как про нас наши крепостные в Саалузе рассказывают, будто мы с ними заодно и по-всякому не раз их от окружных помещиков защищали. Ну, да сразу видать, что этот разговор пустой, какую же защиту может дать своим мужикам один барин от другого? Когда нам случилось однажды разругаться с Вастселийнаским господином Липхардом (тот прискакал прошлый год сам в Саалузе, ворвался во время утреннего кофе к нам на веранду и потребовал — и впрямь весьма непочтительным тоном — что мы, дескать, обязаны выпороть своего Юхана из Кергатсикюла за то, что он пустил наших быков в вастселийнаскую рожь, а сам оттуда ноги унес), да, тогда мы загремели на этого барина как из пушки со сломанным замком: черт подери, что он не знает, как ротмистр должен обращаться к своему генералу, а?! Так ведь гремели мы не столько из-за кергатсикюлаского Юхана, сколько по поводу собственной нашей генеральской чести. Но подействовало это, слава богу, так, что господин Липхард быстренько задом с нашей веранды ретировался и по сей день ни в Саалузе, ни где в другом месте к нам на глаза показаться не осмеливается. Или еще другой случай, о котором сейчас не помню, писал вам или нет, как там рядом с нашим поместьем в Лоови у пиндиского Глазенапа в один год пять душ сразу сбежало — крепкие парни, все как молодые бычки, и пошли слухи (вовсе удивительное это дело, как такие разговоры появляются и дальше расходятся), мол, все беглые в армию приняты, государыне, как мужики своим грязным языком говорят, дыру заткнуть, но до того они, будто, к нам в Саалузе на своего помещика жаловаться приходили и у нас совета спрашивали, как им быть. Я поблизости был и своими ушами слыхал, когда господин Глазенап у нас в Саалузе во время большого динэ, который ихняя светлость там давали, с ними об этом деле заговорил, само собой, весьма вежливо и ухмыляясь, что, мол, видите ли, господин генерал, я слышал, говорят будто… они ответили ему наполовину на чистом французском языке и таким голосом, что на весь зал было слыхать:
Ах, так говорят! Ха-ха-ха! Mon cher baron, значит, ваши мужики думают точно так же, как и я. Пролить кровь за свою императрицу долг куда более высокий, чем возить навоз на поле своего помещика.
Но, господин генерал, если и ваши мужики начнут убегать в армию?!.
Тогда я спрошу себя, mon cher, почему они так поступают, и устраню причину.
Или еще одна история случилась, будто представление в театре, которое сам я видел только в начале и под занавес, но середину и самое главное мне так подробно рассказывали, что я полностью понимаю, почему мужики в кабаках всего Рыугеского прихода много лет без устали только об этом и судачили… Это случилось у нас с Вийтинаским графом, которого в той округе зовут сумасшедшим графом за многие дурные привычки, между прочим, и за то, что у сего барина был обычай больше всех других на мужиков набрасываться, когда те не успевали достаточно быстро свернуть с дороги, по которой графская коляска ехала. Ну, да я-то знаю только, что одним весенним утром тысяча семьсот восьмидесятого года они приказали разыскать в нашем Саалузе самую загаженную навозную телегу и подать ее к подъезду имения! И когда телега была подана, они сами, стоя в генеральском мундире посреди залы, приказали принести себе самый большой какой ни на есть мужицкий армяк и широкополую деревенскую шляпу, армяк надели поверх мундира, шляпу на голову, в руки взяли кнут и, насвистывая, поехали на навозной телеге в сторону Рыуге. И уже на следующий день до поместья стали доходить пересуды, и они все росли и вскоре весь приход только и делал, что перемалывал эту историю, так что теперь наверняка и сам черт не разберет, каким образом в самом деле наше столкновение с Вийтинаским графом на большой дороге в версте от Рыугаской церкви произошло. Во всяком случае, навозная телега не посторонилась, когда навстречу ехал господин граф, мужик на телеге клевал носом и не обращал никакого внимания на громкие крики графского кучера. Тогда граф сам стал орать на спящего слепого черта, но и это не подействовало. Тут граф выпрыгнул из коляски с палкой в руке, подбежал к мужику и хотел дать ему по шее. И вдруг — это своими глазами видели многие, которые по обе стороны дороги унаваживали поля Рыугеского поместья — тут вдруг из мужицкого армяка выскочил генерал, так что только сверкнул синий кафтан и запылал красный камзол, вырвал у графа из руки палку, переломил ее пополам и обломки швырнул в пыль, а другие говорили, что еще хорошо графу при этом кнутом надавал, а третьи — что тут же на дороге избил графа, и еще четвертые — что до беспамятства катал графа туда-сюда по днищу своей телеги, пока доски совершенно от навоза не очистились. А кучер, само собой, не посмел вмешаться в дела таких высоких господ, он только снял шапку и после каждого рывка качал головой: аллилуйя… Я, как уже сказал, не знаю, что тут правда, а что — вранье. Только когда они в тот раз к обеду домой вернулись, все так же в навозной телеге и посвистывая, — шляпа на голове, армяк свернут и под себя подложен — и сняли кафтан, на нем в самом деле четырех золоченых пуговиц как не бывало и на правом рукаве под мышкой лопнул шов, и рубашка на спине у нас была мокрая от поту и пыльная, и лицо у них было как-то по-особенному довольное. Само собой, потом говорили, что произошло-то вообще все не из-за того, что мужиков били, а вовсе из-за красивых глаз Казаритской помещичьей барышни. И я тоже хочу думать, что это скорее на правду похоже.
Во всяком случае, очень даже удивительно из этой, и еще из других подобных историй вывод делать, что, мол, бог знает, почему мы вообще держим сторону этого глупого и упрямого простонародья, или даже утверждать (а у нас ведь про то говорили, только таким тихим шепотом, что я даже не могу сказать, до ихних собственных ушей дошло это или нет), будто после, в глубине души, они все же порой думали, что, может, по сути своей и по справедливости не была эта великая и кровавая война «сволочи» одним лишь только бесчестным делом… Ну, над этим-то я позволю себе без всякого стеснения смеяться! Конечно, даже в войске самого Разбойника были отдельные из низшего сословия, которым до офицера дослужиться удалось. Да и самому Разбойнику, каким он ни на есть темным да неграмотным был, до хорунжего казачьих войск подняться пособили, что соответствует званию подпоручика. Но мы-то ведь небось знаем, как в начале Семилетней войны повышение в чинах шло: кто ранен был — тому сразу на два чина выше давали, так что легкое ранение самым желанным делом было, а другие и вовсе без больших заслуг за три года от капитана до полковника подымались или еще выше… Ну бывало, что отдельные из низшего сословия и в младшем офицерском чине в войсках Разбойника встречались. Но я утверждаю: среди настоящих дворянских офицеров в более высоком чине ни одного не было, кто бы ему сочувствовал, потому что слишком уж ненатурально это было бы. А теперь вот — как это ни на есть глупо — про нашего генерала такие вещи шепчут. Я хочу у них спросить, если б это хоть в совсем малой доле правдой было, почему же тогда государыня-императрица именно его командующим особого корпуса, посланного против Разбойника, назначить изволили (в то время еще подполковника, так ведь), ежели они в цельной русской армии несколько сот полных полковников набрать могли, не говоря уже про генералов, которые все до единого, не сумлеваясь, супротив Разбойника рвали и метали? Нет, нет, тут уж все вместе — наша собственная удивительная офицерская храбрость, мудрый совет Потемкина и ясный ум государыни. И весь мир знает, что против Разбойника мы вели железную войну и через это его победили. А к нам успех пришел в первую очередь потому, что мы хорошо запомнили ошибки тех губернаторов и генералов, которые до нас против Разбойника свои силы пробовали. Которые из них (к примеру, Карр) были плачевно разбиты, другие, правда, и его били (как Бибиков, и Панин, и кто там еще), но потом на лаврах почили и стали в Санкт-Петербург реляции писать или своим войскам пировать и гулять разрешили и прохлаждались, вспомогательные войска и обоз ожидаючи. А Разбойник тем временем скакал с сотней своих людей в версте позади их, ходил, по своему обыкновению, с манифестом по деревням и фабрикам и через две недели у него под знаменем уже десятитысячное войско было и он снова стоял с ним супротив армии государыни. А нам удалось с ним справиться потому, что ни себе, ни ему передышки не давали. Мы били его подряд — вчера и сегодня, и послезавтра, и наступали на него беспощадно и беспрестанно до тех пор, пока от всех его сил и войска у него и впрямь только несколько десятков жалких беглых оставалось. А генерал в то время вообще не думали ни о собственных наших мучениях, ни о мучениях своих людей. Нам это стало в сорок дней походного марша и сражений при однодневной передышке. Ох, до самой смерти я не позабуду, что это было за время и какая у нас была жизнь, начиная с мартовских морозов семьдесят четвертого года, всю весну до зноя позднего лета — жили мы голодом, не спавши, так что ото всего у меня в голове и памяти какая-то мешанина стала — жарища и снег, грязь и кровь, пожары в городах и деревнях, трупы, виселицы, степная пыль, грохот пушечных выстрелов, крики, вонь, лошадиный пот… И полевая палатка или разграбленная, сожженная усадьба, где я вечером для нас постель приготовить старался, а на заре — чистил ваксой сапоги и собирал дрова, чтобы согреть воды для бритья, а потом свист мушкетных пуль, грохот пушек, и взрыв, так что я весь согнулся и уши прижал. Сто раз мог я из-за вывиха в колене и страшного простудного кашля в обозе остаться или даже в лазарет попасть, ежели бы не видал, как они сами изо дня в день, с утра до вечера, — шляпа на затылке, воротник расстегнутый, часто с саблей наголо — носились в самом что ни на есть пекле, как подымали людей и за собой вели — глаза вытаращены, а на лице улыбка, и как их хватало в самый дерьмовый момент шутки шутить, как будто почти что ничего и не происходило. Помню, пятнадцатого июля у деревни Сухая Река мы пошли с двадцатью потрепанными ротами против двадцати пяти тысяч Разбойника. Сражение шло уже третий час, и Разбойник стал сильно огнем своих батарей на левый фланг майора Харина нажимать. Ихняя светлость стояли возле своего штаба на холме и следили в подзорную трубу за ходом сражения. А я ждал в нескольких шагах позади, на подносе у меня под белой салфеткой обед был, и вдруг страшный на меня кашель напал, вот уже несколько недель меня мучивший. А все-таки я заметил, как, наблюдая в подзорную трубу за нашим левым флангом, они сосали нижнюю губу, закусив ее зубами, будто хотели быстрее решение обстановки высосать. И тут, не отрывая глаз от подзорной трубы, ихнее превосходительство сказали: Якоб, ты бы в сторону правого фланга кашлял. Тогда Разбойник решит, что у нас там гаубица с картечью, отвернет огонь от Харина и туда направит. И сразу же после того: Эй, гусарский резерв, ко мне! С шумом прискакали последние сорок белых гусаров. Ихняя светлость схватили у меня из-под салфетки кусок жареной курицы и сказали: Остальное, чтоб теплым было! И с этой самой куриной ногой в зубах и саблей наголо прыгнули в седло и крикнули гусарам: «Ребятушки, за мной!» Мы понеслись галопом с холма и — чудо это или нет — только теми самыми сорока гусарами, из которых пятнадцать при этом убито было, — нанесли правому флангу Разбойника удар такой силы, какой был нужен, чтобы сломить его фронт и вынудить к отступлению. И такое было не раз, и так каждый день, как я вам в свое время про это достаточно писал. Но тогда случилось, об чем тоже вы знаете, что, когда мы уже окончательно Разбойника разбили, его собственные оставшиеся товарищи сами его схватили (чтобы его шкурой себе кару полегче купить) и передали в руки генерал-поручика Суворова. И я хорошо помню, что они сделали, когда узнали, что командование корпусом им приказано вовсе передать Суворову и что ему надлежит заключенного Разбойника в Москву конвоировать. Они молча с минуту постояли у засиженного мухами окна в помещении нашего штаба в Царицыне и внимательно наблюдали, как во дворе старый гусак старался брюхом улечься в маленькую лужицу воды, блестевшую среди грязи. Потом ихнее превосходительство сказали майору, который доставил донесение: Можно идти! И когда майор вышел, приказали: Якоб, принеси два стакана и бутылку можжевеловой водки. Сам знаешь. Наполнили оба стакана, своей рукой один подали мне и сказали: Выпьем, Якоб. Пусть он будет тюремщиком Пугачева. А мы — победители Пугачева!