Альберт Лиханов - Те, кто до нас
К займам взрослые относились добродушно. Ну ясно, что нужны деньги государству, особенно в войну. Пройдет беда, сочтемся. А то еще, глядишь, и выиграет кто, что же в этом плохого?
Были такие бумаги и у мамы моей, и у Николая Евлампиевича, разумеется. Только у нас с бабушкой не было, как у всех детей и стариков.
Кончилась война — для многих бедой, а для кого и радостью. Вернулся из Манчжурии мой папка и, отдохнув пару недель, пошел на работу. Даже месяца не отгулял. Привез трофеи. Брезентовые сапожки мне, десятилетке, а еще фанерный серый чемоданчик, с которым я через семь лет уехал поступать в университет, и маме отрез на платье — белый китайский крепдешин с тонкими восточными цветочками, явно девичий, из которого — через целых тринадцать лет! — сошьют скромное свадебное платьице для моей жены.
Но ничего этого еще никто не видел из тогдашних счастливых дней после победы, а я в брезентовых сапожках щеголял, вызывая мальчишечью зависть, но главной завистью — а моим счастьем — был отец. Дважды раненный, всю войну оттрубивший, но живой.
И счастье это все затмило — разве трудно понять?
Только бабушка вспыхивала иногда:
— Ой, как же я! Надо к доктору зайти!
И не заходила. То одно, то другое. А, главное, бесконечные рассказы отца — как его контузило первый раз, как ранило во второй, как их перекинули на строительство железной дороги под Котласом, обратно на фронт, уже в Румынию, а потом перевозили в Манчжурию.
— Под Котласом? — насторожилась бабушка и спросила зачем-то шёпотом: — А лагеря для заключенных там были?
— Почему были, — не удивился отец, — они и есть. Немало там всякой швали из западных земель. С Украины, из Прибалтики. Из тех, кто отличился в плену.
На отцовских губах шевелилась презрительная улыбка, похоже, он что-то такое особенное знал про эти лагеря и про людей, которых туда привезли.
Ему бы тут остановиться, сдержать себя, промолчать, но он выпил под пельмешки, сидел в расстегнутой гимнастерке, хоть уже и без погон, широкий ремень со звездой висел на спинке кровати, мама с бабушкой глядели на него, подперев кулаками щеки, и мой папа сказал:
— Однажды нас подняли по тревоге. Ну, что мы — железнодорожные войска! Кладем рельсы! Даже и оружия-то нет. Какие-то карабины, да винтовочки довоенные. Но встали ночью вдоль полотна — массовый побег. Команда — стрелять без предупреждения. Одна сволочь в лагере, бендеровцы, отпетая публика. Осуждены на двадцать пять.
Он выпил рюмку, поморщился, заел пельменем, приветливо мне улыбнулся.
Ну, стою, Вдруг хрустит валежник. Кто-то бежит, да прямо на меня. Я выстрелил — он с копыт!
Припомнив, наверное, как это было, отец снова плеснул себе. Еще выпил. Я спросил, ужасаясь:
— Убил?
Что-то такое отец услышал в моем вопросе. В отчаянном, наверное, моем восклицании. Медленно поставил рюмку. Поглядел мне в глаза, подумал. И ответил бодро:
— Ранил. Он заверещал, как заяц, тут же подбежали чекисты, унесли. Ранил.
Я вздохнул с облегчением. Не хотелось мне, чтобы отец убивал, хотя бы и заключенного.
23
И вот в те дни пришли два известия.
Сначала — удивительное. Отец явился откуда-то с газетой и кинул ее на стол.
— Почитайте, — сказал весело, — сообщение Сбербанка. Какой-то наш житель выиграл по Госзайму аж двадцать пять тысяч рублей! Счастливчик! Нам бы такое подвалило! Уж мы бы!
Взрослые, как дети, стали перебирать, что бы они накупили на такие деньжищи, но фантазия их, по моим соображениям, была слабосильна и дальше маминых обнов, папиных костюмов, которые мама продала в войну и всегда от этого страдала, бабушкиных запасов съестного на много дней вперед — не двигалась.
Единственно, кого отец мысленно не обделил радостью, был я.
— Николке, — щедро отвалил он в мечтах, — купим велосипед!
Ах, как я хотел велик! В войну, вроде, они были даже на строгом учете, ведь, оказывается, у немцев существовали велосипедные войска, значит, и нам надо было учитывать двухколесное средство передвижения. Но после войны ограничения сняли и многие, кто возвращался, везли в подарок своим детям велосипеды, не знаю, может, из тех, на которых ехали фрицы нас завоевывать, — но в городе великов сразу прибавилось, да и в комиссионке они стояли свободно — целое стойло никелированных, рогатых колесных зверей.
Пошутили недолго, светлые мечты рассеялись при первой же какой-то заботе, и все с такой же легкостью, с какой она явилась, забыли о чьей-то божественной удаче.
Но тут в дверь постучали, и мы оторопели.
На пороге стоял Николай Евлампиевич. Он был явно не в себе, глаза бегали, от предложения переступить порог решительно отказался и вызвал бабушку.
Она вернулась минут через десять совершенно смятенная, что-то зашептала маме. Та сперва засмеялась, потом прослезилась.
Отец лежал в майке и галифе на кровати, отдыхал после еды, шуршал газетой, спросил из-за нее:
— Ну, чего вы там шепчетесь?
— Ой, — сказала мама, и бабушка попыталась ее остановить:
— Не надо, он же просил!
— Надо — не надо, — недовольно, но не без любопытства проворчал отец. — Что там у вас?
— Да выиграл-то, — сказала мама, — деньги-то большие, знаешь кто? Наш ухогорлонос! И не знает, что с ними делать!
Отец швырнул газету, даже смял ее, вскакивая и смеясь.
— Везет же дуракам!
Но тут встала бабушка и, придвинувшись к отцу, к самому дорогому человеку, который вот прошел всю войну и вернулся живым и здоровым, чтобы защитить нас, проговорила очень серьезно и небывало для нее строго:
— Нет, не везет! Это перед ним Бог извиняется!
Тот вечер выдался неспокойным в нашем доме, потому что бабушка рассказывала историю доктора Россихина, а отец ее то подначивал, то подтрунивал: фронтовик, он считал, что имеет на это право.
Она говорила про эвакуированных женщин, которые наседали на доктора, вместо того чтобы его благодарить, а отец отвечал, что война и ничего страшного; она продолжала, как кончились у него дрова, и он сидел в холодном доме, а отец спрашивал ее, можно ли это сравнить с солдатом, который лежит в промерзшей земле и при этом ухитряется не заболеть; она говорила про туберкулез и смерть Елены Павловны, про рояль, до продажи которого дошло дело и даже до продажи дома, и отец от всего отмахивался, будто от комаров: да что это за беды такие? Везде так, всюду гибнут люди, а в блокаду было как? Но когда бабушка дошла до сына доктора, отец разошелся.
— Да их всех, кто в плен сдался, надо к стенке ставить. Приказ особый был!
Не знаю, почему, но мне не нравился отцовский крик. Ведь он не знал Женю, Елену Павловну, два раза всего-то видел Николая Евлампиевича, и зря он так по-злому кричит на бабушку.
Вот она и заплакала. И даже как-то по-особенному заплакала — слезы катились из открытых глаз, а она не моргала. Будто увидела что-то страшное.
А спор оборвал я. Глупыми, в общем, словами. Я сказал, стараясь примирить отца с бабушкиным рассказом, отцовскую войну и доктора Николая Евлампиевича, которому вдруг так повезло.
— Папа, — сказал я жарко, — да не нужны нам эти двадцать пять тысяч! Бог с ними!
Отец осекся. Посмотрел на меня с удивлением и спросил:
— Да я разве про них?
24
Все случилось очень быстро.
Николай Евлампиевич зашел к нам, потом получил свой выигрыш и принес его домой. Позже выяснилось, что в сберкассе доктора уговаривали оставить деньги там, на книжке, а не уносить целую сумку бумажек, но он зачем-то уперся.
А ночью неизвестные воры неслышно сломали стекло в окне на первом этаже, вошли в дом и забрали деньги, наставив на доктора пистолет.
И доктор сошел с ума.
Даже бабушка не знала, как это точно произошло.
И я подумал, что он, может, даже возненавидел откуда-то свалившиеся деньги. Ведь они больше не были ему нужны. Елена Павловна умерла, Жени не стало, а ему — зачем? И он мучался, смиряясь с этой непрошенной удачей. Но смирился ли? Наверное, не успел. Конечно, не успел. Вот ведь как вышло: сначала страшная, тоскливая беда, а потом чей-то безжалостный за все денежный расчет, который вовсе никакая не радость, а дальше простое продолжение беды, похожее на унижение. Да оно и есть унижение.
Будто кто-то хотел безжалостно добить доктора. И добил. Оказывается, человека ломает не только другой человек. А нечто еще и безымянное. Судьба.
Бабушка рассказала, что ночью в темном доме, как говорили соседи из ближних к доктору дворов, вдруг заиграл рояль.
В окнах — ни огонька, а музыка играет. И от этого становилось так жутко, что никто не решился подойти к дому и постучать в дверь или в окно.
Наутро дверь обнаружили распахнутой, а дом пустым. Потом прохожие увидели высокого пожилого человека, который, усмехаясь в обвисшие усы, шел прямо посередине дороги в одних кальсонах и белой нижней рубахе.