Виктор Улин - Незабудки
Погруженный лишь в себя, свои переживания и думы о своем будущем, я по-прежнему ничего не замечал.
Точнее, отмахивался от всего, по-страусиному пряча голову в песок.
Ведь наша жизнь только-только наладилась и вошла в спокойное течение.
И было бы несправедливым — если только в мире существовала справедливость — чтобы все это, едва проклюнувшееся, рухнуло под черным бременем маминой болезни.
Потому что, внешне независимый, устремленный вперед, я взрослым подсознанием понимал, что все мое благополучие основано только на маме. Случись с нею что-нибудь — и весь мой собственный, художественно-мистически-эстетический мирок рухнет. И погребет меня под обломками.
Ведь сколь бы я ни кичился своим высоким предназначением художника и тростью с набалдашником из слоновой кости, по сути я оставался тем, кого видели во мне равнодушные родственники и соседи.
Семнадцатилетним мальчишкой без образования, без аттестата, без перспектив иметь надежную профессию и обеспечить себе жизнь. Особенно после того как останусь сиротой…
Но справедливости не существовало; ее просто не могло быть в ненавистном мире людишек. Которые исказили само бытие до такой степени, что оно стало невозможным для нормального человека.
В доме стали появляться врачи. Разные и всегда озабоченные.
Через какое-то время один из них — уже не помню, который по счету, пожилой с чисто выбритым лицом — выйдя из маминой комнаты отозвал меня поговорить.
Как мужчину, единственного в этом доме.
Чтобы объявить новость.
Которая настоящей новостью для меня не являлась; обладая подспудным видением мира я и сам уже практически обо всем догадывался, только даже в мыслях не хотел произносить своего знания.
Врач коротко и сухо сообщил, что у мамы рак.
Самая страшная из известных болезней, которую до сих пор не научились лечить или хотя бы предупреждать.
— А если операция… — начал было я, хватаясь за последнюю ниточку.
Врач ее оборвал. В мамином организме опухоль затронула жизненно важные органы и разрослась до такой степени, что вырезать ее означало убить пока еще жизнеспособный организм.
— Но… — голос мой дрогнул. — Сколько тогда ей осталось?
— Год, максимум два, — ответил врач. — Если твоя мать не будет нервничать, тяжело работать и бывать на солнце.
Бывать на солнце…
До сих пор солнце казалось мне единственным абсолютным благом в мире. Но теперь и оно оказалось пагубным для маминого организма.
Все рухнуло. Рухнули последние представления. Даже солнце, которому всегда поклонялись люди, сделалось моим врагом. Осталась только тьма.
Вечная тьма, из которой не было возврата.
Поводив врача, я следом за ним ушел из дому. Я опасался заходить к маме, боясь, что не выдержу и расплачусь прямо при ней.
Я слонялся по городу до темноты.
В своем черном плаще с шелковой подкладкой, подняв воротник — изучая себя так и сяк перед зеркалом, я пришел к выводу, что особенно импозантно смотрюсь в три четверти сзади именно над поднятым воротником… — помахивая великолепной тростью. Я так привык за последний год к этим деталям моего внешнего облика, что даже не замечал их на себе.
Хотя я снял бы с сейчас с себя все это великолепие, сжег все свои картины и пошел бы попрошайничать к церкви — если бы только это помогло маме.
Но я знал взрослым умом, что ничего не поможет.
26
Вернувшись ночью, я тихо прокрался в свою комнату и запер за собой дверь.
Я не стал зажигать света.
Просто сел верхом на стул, обняв его спинку и прижавшись щекой к холодной равнодушной поверхности.
И только теперь из меня хлынули слезы.
Они копились, верно целый день.
Потому что полились потоком, которого не ожидал даже я.
Я сидел, тупо уткнувшись лбом в безразличную спинку и плакал.
С перерывами и короткими промежутками забытья — всю ночь до утра.
Я оплакивал маму.
Странное дело, она была еще жива. И прислушавшись, я даже слышал временами кашель, доносившийся из ее спальни.
Но я оплакивал ее уже как мертвую.
Потому что мне ли, познавшему мистические тайны восточных верований, было не понимать, что все это означает конец. Что болезнь есть пущенная бомба с часовым механизмом. Которую нельзя остановить или вынуть.
Конечно, если верить моим учениям, маме предстояло вернуться на землю в другом обличье. Но как я узнаю ее среди тысяч явлений окружающего мира? И, кроме того, мама оставалась христианкой — действовала ли на нее возможность обновления жизни?
Впрочем, об этом я не думал тогда. Мелькнули какие-то обрывки фантастических мыслей, и тут же исчезли.
Потому что неподалеку от меня находился приговоренный к смерти человек. Мой единственный на свете человек. Моя мама.
Я осознавал это и не мог ничего поделать с фактом.
Поэтому я оплакивал ее, давя рыдания — чтобы не услышала через стенки дура сестра и не пришла выяснять, что со мною.
И… И оплакивая еще живую маму, я оплакивал собственную жизнь.
Потому что понял со всей взрослой ясностью: я жив в нынешнем состоянии, лишь пока жива мама. Даже не в материальном смысле, а в гораздо более глубоком, страшном и необратимом. Наша мистическая, имманентная, иррациональная связь была столь сильна, что со смертью одного разума неизбежно должен отказать и другой.
Ну, пусть не отказать — но сегодняшний разговор с врачом уже подломил во мне нечто важное.
Я еще держусь, пока мама жива.
Но что будет, когда она в самом деле умрет?
Об этом было страшно даже думать.
Я знал, что потеряю единственного человека, который любит меня. И которого люблю я. Без мамы мир останется сонмищем враждебных харь, и его останется лишь ненавидеть.
Без мамы, верившей в мое прекрасное будущее, будет поколеблена моя собственная вера в себя. Я не представлял, как буду жить, не имея поддержки в виде самой лишь мысли о маминых ясных голубых глазах…
Все это мрачными порывами проносилось в моем отуманенном сознании.
Когда я, сидя на неудобном стуле в своей комнате, рыдал до рассвета, оплакивая свою еще живую маму…
27
Утром я осмелился к ней заглянуть. Тщательно умыв холодной водой свое опухшее от ночных слез лицо.
Мама оставалась прежней. И в то же время открывшимся рентгеновским взглядом я уже видел черную, шевелящуюся, словно клубок пауков, опухоль, пожирающую ее изнутри.
Словно сейчас наконец увидев давно происходившее, я заметил, что мама сильно похудела, а кожа ее окончательно утратила белизну.
Я поцеловал ее, она погладила мои черные волосы.
Мы разговаривали так, будто ничего не происходило.
Потом она двумя руками отодвинула от себя мое лицо и внимательно посмотрела в мои глаза. Наверняка мутные после этой невыносимой ночи.
— Ты вчера разговаривал с врачом? — спросила она.
Я кивнул, давя в себе комок и боясь расплакаться уже перед ней.
— Не бойся, — спокойно сказала она. — Я все знаю. Все. На все воля божья.
— Мама, сейчас, наверное, есть новые лекарства, — без всякой уверенности сказал я.
— На все воля божья, — с неожиданной твердостью повторила мама.
И больше мы не возвращались к обсуждению ее болезни. Ни тогда, ни
после.
«Год, от силы два» — звучал приговор.
Вероятно, любой нормальный человек не моем месте тут же бы переиначил свои планы.
Оставил мысль о поступлении в академию, отодвинул прогнозы на будущее.
С тем, чтобы небольшое оставшееся время провести около медленно умирающей мамы. Постараться запечатлеть в памяти ее тающее, уходящее в неизбежность, необратимо меняющееся лицо.
Любой примитивный человечишка, не наделенный долей моих талантов.
Но чисто объективно я не мог ждать дольше возраста, с которого принимали в Академию.
Я не был профессиональным художником, но я уже знал интуитивно, что если вступил на путь к вершине искусства, то там важен каждый месяц. Туда нужно спешить. Пока ясна голова, пока слушаются руки, пока не умерли помыслы.
Я должен был ехать в Академию именно сейчас, через два года после ухода из школы, когда обычные парни получают аттестат.
Конечно двигала мною и еще одна подсознательная причина: я представить себе не мог привязать себя к постели умирающей.
Пусть бы даже то была моя любимая, единственная на свете мама.
Я примерно представлял детали течения этой болезни. Знал, что с прохождением совсем небольшого времени наш дом превратится в лазарет.
Наполненный болью, запахами лекарств и заживо разлагающегося тела.
Я не хотел быть свидетелем всему этому.
Не только потому, что уход за раковой больной был бы мне в тягость. Думаю, что нет. По крайней мере, запахи меня не пугали.