Гадкие лебеди кордебалета - Бьюкенен Кэти Мари
Я очень осторожно раздеваюсь, развязываю кушак, складываю его вчетверо и сворачиваю, как будто он сделан из чистого золота, а не из потертого шелка. Антуанетта говорит, что новый стоит шесть франков. Шесть франков, которых ни у одной из нас нет. Я засовываю в сумку потертую пачку так, как мать укладывает в колыбель свое дитя. В результате я ухожу последней и спускаюсь по ступеням, умирая от голода, на дрожащих ногах.
Шесть дней в неделю я прохожу по лестницам и коридорам мимо танцклассов, площадок декораторов, аванлож хора и корифеев. До меня доносятся то плач скрипки, то дрожащая трель дивы, то окрик маэстро или ругань этуалей. Я спускаюсь, держась за сцену, и представляю себя частью Оперы, такой прочной и солидной, такой неизменной, царства растяжки, пота, прыжков и поворотов. Впереди экзамен, после которого одна из девочек мадам Доминик сможет попасть в кордебалет и на сцену Оперы. Я прикусываю губу, размышляя. В какой половине я оказалась? Среди тяжеловесных великанов или воздушных сильфид?
Я поворачиваю на следующий пролет и вижу внизу месье Дега, который сидит на маленькой скамеечке. На мгновение у меня перехватывает дыхание. Я вспоминаю Антуанетту, которая велит мне не копаться, и бдительных матерей. Мне нужно не останавливаться, а перескакивать через три ступеньки. Я уже делала так раньше, когда узнала о переводе к мадам Доминик.
Звук моих шагов привлекает усталый взгляд месье Дега. Когда я подхожу к площадке, где стоит скамейка, он окликает меня:
— Мадемуазель ван Гётем! — Я удивляюсь, откуда он знает мою фамилию. Мадам Доминик всегда зовет меня мадемуазель Мари. — Подождите, пожалуйста.
Он так и не отрывается от скамьи, даже не привстает, как воспитанный человек. Я останавливаюсь на безопасном расстоянии. Наконец он встает, но когда я делаю еще два шага, плюхается обратно на скамейку. Поднимает ладонь, чтобы я остановилась.
— Меня зовут месье Дега, — он кладет руку себе на колено. — Я художник.
— Я знаю. У балетных спины от ваших взглядов чешутся.
Несмотря на пушистую бороду, я вижу по его глазам, что он почти смеется.
— Возьмите, пожалуйста, мою карточку. — Он вытаскивает ее из кармана мятого сюртука. — Я хотел бы вас написать. Адрес на карточке. Я плачу шесть франков за четыре часа.
— А Перо вам не подходит? — Я думаю о ее мелких белых ровных зубах.
— Перо? — Он хмурится.
— Жозефина красивая, но ей мать запрещает с вами разговаривать.
Он закрывает глаза и снова открывает. Он как будто устал еще сильнее.
— У вас интересное лицо, — говорит он. — И спина. Лопатки похожи на маленькие крылья.
— Я тощая.
Он отмахивается от этого возражения, я же думаю про кушак нежно-голубого цвета. Он наклоняется вперед и протягивает карточку:
— Возьмете?
Я поднимаюсь на три ступеньки, просовываю руку между перилами, которые меня защищают, и беру карточку. Он живет на рю Фонтэн, номер девятнадцать, не дальше, чем мясник или зеленщик.
— Вы умеете читать?
— Разумеется, — высокомерно отвечаю я.
— Приходите в четверг после классов, в час дня.
— Если папа позволит. — И добавляю, воображая, что наиболее грозные отцы целыми днями ворочают бочки: — Спрошу, когда он придет из бондарни.
И тут же прикусываю нижнюю губу. Я что, научилась у Антуанетты только вранью?
Месье Дега щурит усталые глаза. Он знает, что мой отец давно умер.
Le Figaro. Эмиль Золя и…
Мы уже по горло сыты «Западней», которую Эмиль Золя написал, словно макая перо в ночной горшок, но вынуждены опять вспомнить об этом романе, потому что сейчас о нем толкуют все. Это главная тема бесед как в кабачках, так и в светских салонах.
Золя преследует серьезные научные цели. Он называет свое произведение «натуралистическим», литературой нашего просвещенного века, романом-наблюдением, воплощением правды, первым романом о простых людях, который не приукрашивает их жизнь. Он утверждает, что провел эксперимент, поместив в определенную среду молодую прачку, обладающую соответствующим темпераментом. История ее развивается по законам науки, а не по желанию романиста. Она складывается в точности так, как должна. Две великих силы, происхождение и среда, определяют судьбу девушки.
На «Западню» нападали с невероятной резкостью, обвиняя ее во всех грехах, — и не беспочвенно. Золя описывает неприглядную сторону жизни, подмечает все ее детали, помещая в центр повествования женщину с дурным характером. Самый мягкий отзыв, какой я могу дать об этом романе — он утомителен, как дождь. Самый грубый — это порнография. В «Западне» слишком много откровенного и плотского, она описывает пищеварительные и половые функции, целые страницы написаны вульгарнейшим языком, посвящены пьянству и грубости.
Скорее мы впустим оспу в свои дома, чем позволим чистым душой девушкам и невинным юношам читать эту омерзительную книгу.
Антуанетта
Я искала Эмиля Абади с весны, когда деревья стояли в цвету, под ногами зеленела молодая трава, а от дождя мне хотелось плакать каждый день, который проходил без его жестких волос и крепких пальцев, которыми он вкладывал мидий мне в рот. Лето с его палящим солнцем и обжигающими тротуарами пришло и ушло, деревья сбросили листья и уже готовы были накинуть зимний белый плащ, когда этот парень наконец-то попался мне на глаза.
Утром я заходила в Оперу, где не поленилась подняться в класс мадам Доминик, чтобы взглянуть на Мари. Та походила на одну из граций, хотя пачка у нее давно посерела. Мари высоко держала голову, плавно переносила руки из одной позиции в другую и выгибала спину настолько лучше остальных девочек, что мне стало стыдно за свои былые сомнения. Когда я представила, что она однажды выйдет на сцену, а позднее сможет подняться выше второй линии кордебалета, у меня в горле встал комок. На мгновение я пожалела, что была так резка со старым Плюком, а потом припомнила бесконечные ретире, которые я повторяла тысячу раз, лишь бы научиться приставлять пальцы одной ноги к другой, и сожаление мгновенно исчезло. Я перешла к классу мадам Теодор и чуть-чуть приоткрыла дверь. Шарлотту наказывали за то, что вместо шанжмана, простого прыжка, которого требовала мадам Теодор, она сделала прыжок посложнее, антраша. Надо бы снова объяснить Шарлотте, чтобы она слушала, что ей говорят, а не выделывалась. Что ее талант сверкает и без всяких украшений и незачем заменять шанжманы на антраша. Потом я отправилась к месье Леруа и договорилась о временной работе — всю следующую неделю я буду скользить по сцене со склоненной головой, изображая монашку в «Роберте-дьяволе».
После этого я пошла в театр Амбигю. Говорили, что какие-то господа ставят там пьесу о простых людях и хотят видеть на всех ролях, кроме главных, актеров из рабочего класса. Утверждалось, что это придаст представлению правдоподобия, но на самом деле они так расхваливали своих актеров из народа и говорили, будто ничего подобного публика еще не видала, что я ни секунды не сомневалась в том, что это просто трюк для привлечения внимания, а простые люди никого не интересуют. Так или иначе, один из моих передних зубов почернел, а юбки так протерлись, что я надевала две зараз, и я решила, что достаточно проста для этой работы.
Амбигю находится в получасе ходьбы от Оперы, к востоку. Сначала надо идти по рю Пуассонье, а потом по бульвару Сен-Мартин, но я решила сделать крюк в пару кварталов. Дойдя до кабачка, где мы пили кассис и красное вино с Эмилем, я открыла дверь и посмотрела в полумрак, ожидая, пока глаза привыкнут. Но, как обычно, ни на одной из скамеек я его не увидела.