Слишком много счастья (сборник) - Манро Элис
– В это время года я его терпеть не могу. Просто ненавижу.
Она сама удивилась своим словам. Однако он только улыбнулся и вдруг перешел на русский:
– Вы уж меня извините. Получается, что я угадал. Но теперь уже я буду говорить, как иностранец. Я учился в России некоторое время. В Петербурге.
– Вы угадали, что я русская, по акценту?
– Нет, не совсем. Я это понял, когда вы заговорили о Стокгольме.
– А что, все русские ненавидят Стокгольм?
– Нет-нет. Они только говорят, что ненавидят. Но они любят.
– Мне не следовало так говорить. Шведы были очень добры ко мне. Многому научили…
Он засмеялся:
– Да, научили. Например, кататься на коньках.
– Ну да, конечно. А русские вас этому не учили?
– Ну… Они не были так настойчивы в своем учении, как шведы.
– Только не на Борнгольме, – сказал он. – Я сейчас живу на острове Борнгольм. Датчане, они не такие… как это… назойливые. Но кто живет на Борнгольме – не совсем датчане. Мы не считаем, что мы датчане.
Оказалось, что он работает на этом острове врачом. Она подумала: а не будет ли нарушением приличий попросить его посмотреть горло? Оно болело все сильнее. Потом решила, что не стоит.
Доктор рассказал, что его ждет еще долгий и тяжелый переезд на пароме, после того как они пересекут датскую границу.
А жители Борнгольма не считают себя датчанами: они называют себя потомками викингов, которых сменила в тех местах в шестнадцатом веке Ганзейская лига. У борнгольмцев жестокая история, они захватывали пленных. Слышала ли она когда-нибудь о грозном графе Джеймсе Босуэлле {123}? Некоторые считают, что он умер на Борнгольме, хотя жители Зеландии утверждают, что это случилось у них.
– Он убил мужа шотландской королевы и женился на ней сам. Но умер в тюрьме. Перед смертью потерял рассудок.
– Мария, королева шотландцев, – сказала Софья. – Да, я слышала.
А как же! Мария Стюарт была одной из любимых героинь юной Анюты.
– Ох, простите меня! Я заболтался.
– Простить? Да за что же?
Он покраснел. Потом сказал:
– Я знаю, кто вы.
Вначале не догадывался, признался он. Но когда заговорили по-русски, уверился окончательно.
– Вы женщина-профессор. Я про вас читал в газете. Там была и фотография, но в жизни вы выглядите гораздо моложе. Простите, что я такой… назойливый, просто не мог сдержаться.
– На фотографии я выгляжу очень сурово, потому что подумала так: если улыбнусь, то люди такому профессору не будут доверять, – объяснила Софья. – А что, разве у врачей не то же самое?
– Ну, наверное. Я как-то не привык фотографироваться.
Теперь между ними возникло некое напряжение, и, чтобы его разрядить, нужны были усилия с ее стороны: ей следовало заговорить первой. Софья вернулась к теме острова Борнгольм. Народ там смелый и грубый, рассказал доктор, не то что изнеженные датчане. Люди селились там ради роскошной природы и чистого воздуха. Если она когда-нибудь решит приехать, он почтет за честь все ей показать.
– Там есть редчайшая голубая скала, – рассказывал он. – Ее породу называют голубым мрамором. От скалы откалывают кусочки, полируют – и получается… дамское украшение вокруг шеи… Бусы! Если вы захотите…
Он болтал чепуху, но чувствовалось, что ему хочется сказать что-то серьезное.
Объявили о приближении к Ростоку. Собеседник Софьи оживлялся все больше и больше. Она боялась, что этот доктор попросит ее дать автограф – на клочке бумаги или на книге, которую он читал. Ее, правда, очень редко просили об этом, но всякий раз, когда приходилось расписываться, она чувствовала себя нехорошо – сама не зная почему.
– Послушайте, что я хотел сказать, – заговорил он. – Об этом не говорят, но… Пожалуйста. Когда поедете в Швецию, не заезжайте в Копенгаген. Нет-нет, не бойтесь, я в своем уме.
– Я и не боюсь, – ответила она.
Хотя на самом деле испугалась. Немного.
– А позвольте вас спросить – почему? Над ним тяготеет проклятие?
Она вдруг решила, что он расскажет ей что-то о заговоре, о бомбах.
Значит, он анархист?
– В Копенгагене эпидемия оспы. Многие уже уехали из города, но власти ничего не признают, чтобы не вызвать паники. Боятся, как бы не сожгли правительственные здания. Все дело в финнах. Датчане считают, что оспу занесли финны. И правительство не хочет, чтобы все ополчились на финских беженцев. Или на правительство, которое их пустило.
Поезд остановился. Софья поднялась и взяла свой чемодан.
– Пообещайте мне. Не уходите так, не пообещав.
– Хорошо-хорошо, – ответила она. – Обещаю.
– Садитесь на паром до Гедсера. Я бы помог вам поменять билет, но мне надо ехать дальше, на Рюген.
– Хорошо, я обещаю.
А не Владимира ли он ей напоминал?! Владимира в самые первые дни. Не столько чертами лица, сколько заботой о ней и умоляющим тоном. Его постоянная униженная, упрямая, умоляющая забота.
Доктор протянул руку, и она разрешила ему пожать свою, но оказалось, что у него есть еще одно намерение. Он положил ей на ладонь маленькую таблетку:
– Это принесет вам облегчение, если путешествие покажется утомительным.
Надо бы поговорить с кем-нибудь из числа служащих железной дороги об этой эпидемии оспы в Копенгагене, – решила Софья.
Но сделать этого не удалось. Кассир, который менял ей билет, явно сердился, что приходится заниматься таким сложным делом, и разозлился бы еще больше, если бы она переменила решение и попросила поменять билет обратно. Сначала казалось, что он не говорит ни на одном языке, кроме датского, как и ее попутчики, но, завершив операцию, вдруг обратился к ней по-немецки и сказал, что теперь поездка продлится гораздо дольше – понимает ли она это? Тут она вдруг осознала, что они все еще в Германии и о Копенгагене этот человек может вовсе ничего не знать. И о чем она, спрашивается, думала?
Кассир еще добавил с мрачным видом, что на островах тоже метель.
В маленьком немецком пароме на Гедсер было тепло, но сидеть пришлось на жестких деревянных скамейках из продольных реек. Софья совсем уж было собралась проглотить таблетку, решив, что именно эти скамейки доктор и имел в виду, когда говорил об утомительном путешествии. Но потом решила приберечь ее на случай морской болезни.
В местном поезде, в который она перебралась в Гедсере, сиденья оказались получше – обычные для второго класса, хотя и сильно потертые. Но было холодно: печь в конце вагона только дымила и не давала почти никакого тепла.
Кондуктор тут оказался дружелюбнее, чем кассир, он никуда не торопился. Когда въехали наконец на территорию Дании, Софья задала ему вопрос по-шведски – этот язык ближе к датскому, чем немецкий, – правда ли, что в Копенгагене началась эпидемия? Кондуктор ответил: нет, поезд в Копенгаген не идет.
Похоже, по-шведски он знал только два слова: «поезд» и «Копенгаген».
Купе здесь, конечно, не было: поезд местного значения состоял всего из двух общих вагонов. Кое-кто из пассажиров взял с собой подушки и одеяла, кто-то имел плащ, в который можно закутаться с головой. На Софью никто не обращал внимания и тем более не пытался с ней заговорить. Да и что толку, если бы они даже и попытались? Она не смогла бы ни понять, ни ответить.
Тележки с закусками тоже не было. Пассажиры доставали собственные припасы – завернутые в промасленную бумагу бутерброды, толстые ломти хлеба, остро пахнущий сыр, большие куски бекона, кое у кого была селедка. Одна женщина извлекла откуда-то из складок широкого платья вилку и принялась доставать из банки кислую капусту. Софья поневоле вспомнила родину, Россию.
Правда, эти люди совсем не походили на русских крестьян. Не пьют, не болтают, не смеются. Не люди, а какие-то деревяшки. И даже жир у тех, кто потолще, какой-то деревянный, исполненный самоуважения, лютеранский. Впрочем, что она о них знает?
Хотя если так рассуждать, то что она знает о русских крестьянах, тех же палибинских например? Перед господами они всегда разыгрывали спектакли.