Твоими глазами - Хёг Питер
— Она уехала, — говорит Лиза. — За покупками.
Как только Лиза это произнесла, мне всё вдруг стало понятно, — я увидел, как бабушка уезжает, у неё белая машина. Мы были в сознании Ани — и Лиза, и я.
— Она всё знает, — говорит Аня, — она всегда знала. Почему же?..
— Семья — это единый организм.
Это сказала Лиза. Но я почувствовал слова изнутри, я не понимал, она только подумала об этом или произнесла вслух.
— Весь этот организм всегда вовлечён в то, что совершается. Никогда не бывает так, что происходящее касается только одной жертвы и одного насильника. Глубокие травмы остаются у всех.
Лиза ходила по лезвию бритвы, я это чувствовал.
Если она допустит хоть одну фальшивую ноту, всё прекратится. Магия разрушится.
Если в её голосе прозвучит оттенок укоризны, гнева, возмущения или презрения, мы не сможем двигаться дальше.
Но ничего этого мы не услышали. Мы слышали только нейтральный профессионализм. И ещё — сострадание ко всем вовлечённым участникам. И к палачу тоже.
Я увидел бассейн. Блестящую голубую воду, отражающееся в ней небо.
Я слышал пустое здание. Ощущал одиночество ребёнка. Спазм внизу живота, возникающий перед проникновением взрослого мужчины.
И тут я почувствовал что-то другое.
В теле ребёнка белым столбом поднималось сопротивление.
Это сопротивление не было его собственным.
Слишком велика была сила. Оно приходило откуда-то извне.
— Дедушка идёт ко мне, и я знаю, что сейчас будет. В руке у него несколько купюр. Он всегда даёт мне деньги, когда всё заканчивается. Он всё ближе. И тут я внезапно что-то осознаю. Я понимаю, что если сейчас его не остановлю, то навсегда станет поздно.
Больше ей ничего не нужно было говорить. Не нужно было объяснять, что значит «навсегда станет поздно». Мы знали это. Мы находились в её сознании.
Если мужчина приблизится к ребёнку, у ребёнка больше никогда не будет личных границ. Его неприкосновенность, его человеческое достоинство уже невозможно будет восстановить.
— Он, наверное, в метре от меня. И тут я говорю ему:
«Дедушка! Если ты только прикоснёшься ко мне, я всё расскажу папе и маме. И полицейским. Я всё расскажу!»
Не знаю, произнесла она эти слова вслух, в клинике, или я слышал, как говорит одиннадцатилетняя девочка на юге Швеции много лет назад.
— Он останавливается передо мной. В его собственном теле никого нет, я уже говорила, что его никогда не видно. Теперь он возвращается. Я заставила его вернуться. Или что-то внутри меня заставило. И тут он слабеет. Усыхает на глазах. Он большой, сильный мужчина, а я всего лишь маленькая девочка. Но он становится меньше меня. Я так чувствую — он становится меньше меня. Он меняется. Какая-то часть жизни покидает его. Происходит что-то необратимое. Потом он поворачивается ко мне спиной и уходит. Он идёт пошатываясь. Как пьяный. После этого он больше никогда меня не трогал.
На откидном столике у каждого из нас стоял стакан с водой. Она сделала глоток.
Потом посмотрела на меня.
— Рассказывала ли я когда-нибудь кому-нибудь об этом?
Она услышала мой вопрос ещё до того, как я сам его услышал. До того, как он был произнесён.
— Нет. Я никогда никому об этом не рассказывала. Если бы я рассказала, папа убил бы его.
Мы увидели её отца. Стоило заговорить о нём, как он появился перед нами. Почему-то сразу стало ясно, что он военный, офицер. Со своими нехитрыми солдатскими этическими нормами. Непримиримый и импульсивный.
— Нельзя залечить рану, создав новую. Я никому ничего не рассказала. Да и кто бы это понял?
В поле зрения появилась следующая картина. Больница. Больничная палата. Пожилой, сломленный человек на кровати. Трубки в носу.
— Дедушка умер, когда мне было восемнадцать. Его никто не навещал, кроме меня. Никто его не любил. Я сидела с ним, когда он умирал. Несколько дней он был в коме. Было ясно, что конец близок. Я думала, он уже не очнётся. Держала его за руку. Тут он внезапно открыл глаза и посмотрел на меня. Я наклонилась к нему. И прошептала: «Дедушка, то, что ты делал со мной, было неправильно. Но я прощаю тебя». Он закрыл глаза. Из каждого глаза выкатилось по слезинке. И тут он умер.
Наверное, кто-то выключил сканеры. Внезапно мы все трое физически отдалились друг от друга. Наше расставание было для нас и болью, и облегчением одновременно.
Мы молчали.
Аня обернулась ко мне.
— Спасибо, — сказала она. — Нужно было присутствие мужчины, чтобы понять, что я пережила. Присутствие за всех мужчин. Поэтому мы и хотели, чтобы вы были с нами.
Она встала. Ассистенты помогли ей снять шлем и халат.
Она подошла к Лизе. Они простояли так, казалось, целую вечность. Совсем близко, но не касаясь друг друга. В полном молчании.
После этого Аня ушла.
*
Все остальные тоже стали собираться. В конце концов, в зале остались только мы с Лизой.
— Когда мужчина, её дед, идёт к ней, — сказал я. — Та сила, которая внезапно наполняет её. Это ведь не её собственная сила. Кажется, она приходит откуда-то извне. Как это возможно?
Она встала.
— Мы не раз с этим сталкивались. В случае глубоких травм. У детей, подвергшихся насилию, заброшенных, одиноких детей. Оказавшихся на грани смерти. Когда пытаешься добраться до самой травмы, то сталкиваешься с чем-то, что не поддаётся объяснению. С тем, что мы в настоящий момент даже не можем произнести вслух. Мы живём в культуре, которая пытается минимизировать страдание. И это необходимо. Это надо делать. Но если проникнуть вглубь травмы, то похоже, что перед пережившим её человеком открывается два пути. Один путь — это когда он ломается. На всю жизнь остаётся покалеченным. Второй путь — человек начинает расти. В самом глубоком страдании может скрываться…
В её глазах засверкали какие-то озорные огоньки. Она наклонилась ко мне, словно хотела поделиться со мной тайной.
— …благодать, — прошептала она. — Как будто самая глубокая тьма может таить в себе… откровение. Только надо забыть, что я использовала такое слово. Его нет в учебниках медицинских факультетов. И в лексиконе Датского технического университета.
— Мы даже самим себе не проговоримся, — прошептал я.
Я поднялся.
— А что бы ты сделал, — спросила она, — если бы ты был её отцом? Если бы она была одной из твоих дочерей?
Вопрос был очень неприятный. Вопрос, который я ни от кого не хотел бы услышать.
Это была проверка. Сам не знаю как, но я понял, что это проверка.
— Я бы никогда не смог простить.
Она наклонилась вперёд.
— Даже это, — прошептала она, — то, что мы пережили сегодня, мы не можем никому рассказать.
— Я даже самому себе не расскажу. Может быть, в будущем, очень скоро, покажется, что этого вообще не было.
Она испытующе посмотрела на меня. Лицо её всё ещё лучилось сдерживаемым смехом.
— Следующее открытие мы сделали, — сказал я, — когда фрекен Кристиансен уехала и мы спасли Симона. Мы выяснили, что можно изменить прошлое.
Она больше не смеялась.
— Кажется, кто-то заболел, — сказала она.
— Сын экономки. Из летнего детского сада. У него был менингит.
* * *
Когда в то утро нас привели в детский сад, в воздухе витал приятный запах — фрёкен Йонна натирала льняным маслом линолеум.
Дети встречают день с открытой душой. Мы всегда еле сдерживали нетерпение, когда нас везли по Южному бульвару к детскому саду. И неважно, какая была погода и температура воздуха, нам казалось, что красные кирпичные дома пылают. Что вечнозелёные кусты у лестницы, ведущей к входу, становятся всё пышнее и пышнее. Что предстоящий день таит в себе множество всяких возможностей.
И весь этот день мы будем вместе.
Это был мой день рождения. Мне исполнилось семь, папа с мамой подарили мне перочинный ножик. Лизе с Симоном семь лет исполнилось на несколько месяцев раньше.
Мы с Симоном знали, что Лизу уже привезли, ещё До того как мама заглушила двигатель. Мы это знали.