Твоими глазами - Хёг Питер
Это была пластмассовая роза. Пластмассовая роза из вазы у кровати фрёкен Кристиансен.
Освещение в бочке как будто изменилось. До этого в ней было сумрачно. Когда фрёкен Кристиансен отодвигала чёрную тряпку, она сорвала её с гвоздей, на которые мы её повесили, так что в бочке сразу стало светло.
Теперь мы вновь оказались в сумраке. Или точнее сказать: вокруг всё стало сумрачным, нереальным, но между нами четверыми по-прежнему было светло.
Глядя в лицо фрёкен Кристиансен, мы видели, что она внимательно разглядывает розу и гнев её постепенно проходит, сменяясь каким-то животным, иррациональным страхом. Она неуверенно попятилась назад, как можно дальше от розы и от нас.
Потом страх стал её отпускать, постепенно уступая место чему-то другому. Она сдалась.
Она села на краешек скамьи, напротив нас с Симоном.
Мы сидели в полной тишине. Весь детский сад затих, у всех был тихий час. Дети в ясельной группе тоже спали.
Эта тишина была не просто отсутствием звуков, это было что-то гораздо более глубокое. Дача «Карлсберга» погрузилась в сон, весь район замер.
И поезда. На железной дороге было тихо. И почему-то на шоссе не было слышно машин.
Фрёкен Кристиансен балансировала на краю пропасти.
Тут встал Симон. Он подошёл к ней и тыльной стороной ладони погладил её по щеке.
Потом обеими руками стал медленно поднимать ей голову, пока она не заглянула ему в глаза. Провёл по её щекам кончиками пальцев.
— У вас такая нежная кожа, — сказал он.
Она преобразилась. Мы впервые видели такое преображение.
Это было превращение, прямо противоположное тому, что произошло с мамой Симона. Тогда мы увидели, как всё, что есть в человеке, сжимается и ускользает через тоннель. Мы наблюдали, как она умирает.
Теперь мы смотрели за тем, как человек пробуждается к жизни.
Кожа фрёкен Кристиансен изменилась. Как будто прикосновение Симона обладало магической силой.
Её кожа всегда была желтоватой. Ровной, прозрачной, но какой-то безжизненно-желтоватой. Похожей цветом на алебастровую солонку на кухне моих родителей.
Теперь её кожа покраснела изнутри. Как будто к ней прилила кровь.
Она ничего не сказала. Не пошевелилась. Но она изменилась внутри и стала другим человеком.
Зазвонил звонок — хрупкий, далёкий колокольчик, возвещающий о том, что тихий час закончился и что сейчас будет горячая еда.
Мимо пронёсся поезд. Мы услышали машины на Энгхэвевай.
Фрёкен Кристиансен подняла руки. Одной рукой она сняла чепец, который носили все воспитательницы. Другой распустила волосы.
Лишь у её кровати, лишь во сне мы видели её с распущенными волосами.
Теперь мы увидели это в реальности.
Она распустила волосы так, будто выпускала что-то на волю, пряди заструились вокруг её лица и шеи, иссиня-чёрные, словно иссиня-чёрные волны или змеи, которые вырвались на свободу.
*
Я замолчал.
Я побывал в Вальбю, побывал в бочке, под её сводом, словно в трюме судна. И Лиза, и я — мы оба побывали там.
Теперь мы смотрели на Орхусский залив. Утренний свет постепенно, неуловимо для глаз разрастался. Казалось, он не появляется откуда-то извне, а всё время таился где-то рядом, и вот теперь лучи его пробились наружу.
Вода в заливе вспыхнула изнутри. И соседний дом. И перила террасы, на которой мы сидели, как будто засветились — хотя на них падала тень.
— А потом? — спросила она.
— Она никогда больше не запрещала нам пить воду из крана. Не обращала внимания на оливки. Она не ругала нас, когда мы делились друг с другом едой. Случалось, что она прикасалась к кому-нибудь из детей. Иногда гладила кого-то по голове. Или сажала к себе на колени.
— Но не нас?
— Нет, — ответил я. — К нам она никогда не прикасалась.
— Почему?
— Мы что-то увидели. Она и мы, мы вместе, прошли через тропический лес. Это вернуло ей какую-то часть жизни. Это светлая сторона. Тех дней.
— А тёмная?
— Тёмная сторона — это то, что мы обнаружили для себя. Нас было трое детей. И мы поняли, что можем проникнуть внутрь мира взрослых и изменить его. Нам открылась власть, о существовании которой дети обычно и не подозревают. И у этой власти была и тёмная сторона.
Она встала, куда-то на минуту отошла, вернулась и поставила на стол узкую чёрную картонную коробочку. Сняла крышку.
В коробке лежала пластмассовая роза.
Она вынула её.
— Об этой розе у меня есть только одно воспоминание. Если не считать той комнаты и вазы, из которой я её достала. Я вижу дощатый стол. На нём слой песка. На песке лежит эта роза.
— Это стол в бочке. На нём всегда оставался песок. Младшая группа таскала с собой влажный песок из песочницы. И строила что-то из него на столе. Где он и высыхал, покрывая поверхность тонким белым слоем.
В комнате становилось всё светлее.
— Не только фрёкен Кристиансен изменилась, — продолжал я. — Симон тоже изменился. Его кожа стала меняться одновременно с её кожей. Ты тогда оказалась права.
Она молчала.
— Если бы всё было иначе, если бы он не помог фрёкен Кристиансен вернуться обратно к жизни, мы бы потеряли его. Он бы ушёл вслед за матерью.
Она по-прежнему молчала.
— Фрёкен Кристиансен после того случая недолго проработала в детском саду. Не знаю, почему она ушла. Официально никто нам, конечно, ничего не сообщил. Но однажды она подошла к нам. Мы играли возле кустов — тех, что выходили на железную дорогу. На них росли маленькие, кисловатые красные ягоды.
Она подошла, точнее, неожиданно возникла перед нами.
— Я уезжаю, — сказала она. — Больше меня здесь не будет.
Она ничего не объяснила. Но мы почувствовали её воодушевление. Как будто впереди её ждало что-то удивительное. Какой-то новый мир.
Она смотрела на нас. Больше ничего сказать не смогла. Мы просто постояли, глядя друг на друга.
Потом она обняла Симона и приподняла его. Он обхватил её — руками и ногами. На минуту они застыли, прижавшись друг к другу.
Ни одного ребёнка в детском саду она никогда так не обнимала. Ни разу. Да и за пределами детского сада, наверное, тоже никогда. Сомневаюсь, чтобы она когда-либо прижималась к другому человеку — разве что в детстве. Да, может быть, и в детстве такого не было.
Она осторожно опустила Симона на землю. А потом то ли побежала, то ли пошла быстрым шагом прочь от нас. Как будто боялась, что её потянет назад.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
* * *
Мы завтракали.
Лиза заварила чай, поджарила в тостере хлеб, выжала сок из апельсинов, которые лежали у неё в большой фруктовой вазе.
Масло и сыр она держала не в холодильнике, а в холодильном шкафу в углу террасы, куда не доставало солнце. Она выложила несколько сортов сыра на мраморную доску, накрыв её старомодным сырным колпаком.
Во всём чувствовалось её внимание к деталям. И ещё я заметил стремление и потребность затворника выстраивать свою жизнь так, чтобы обходиться без других людей. Я увидел одиночество.
— Я ещё кое-что вспомнила, — сказала она. — Я была единственным ребёнком в семье.
Она порывисто встала.
— Родители меня удочерили, — продолжала она. — Я правильно помню?
Я кивнул.
Она пыталась нащупать что-то в прошлом, в тех воспоминаниях, которые медленно просыпались. Добраться до самой ранней потери, первой, от которой страдает всякий усыновлённый ребёнок.
Она снова села. Какое-то время мы молчали.
— А зачем скрывать? — спросил я. — То, что делается в клинике. Скрывать результаты исследований?
В эту минуту она заваривала чай. Но после моих слов отставила чайник.
Я уже почти научился считывать её гнев. Ни своим видом, ни голосом она его не выдавала. Внешне ничего не было заметно.
— Ты никогда не руководил подобной организацией, — сказала она. — Тебе вряд ли приходилось отвечать за информацию такой важности.