Гавана, год нуля - Суарес Карла
И вот наступил 1989 год. В «Гранме» уже вышла та заметка о Меуччи, которую я пропустила, а Эвклид на эту тему тогда со мной не заговаривал. И то сказать: нас тогда занимали проблемы куда более насущные, чем изобретение телефона. Помните падение Берлинской стены? Ну так вот, пыль от этого падения долетела и до нас. И обратила нас самих в пыль. Вся экономика Кубы, державшаяся за счет социалистического блока, ушла в глубокое пике, увлекая за собой все подряд. Последнее, чего не хватало Эвклиду в довесок к его внутреннему кризису, был полномасштабный внешний кризис, но этим его обеспечило государство. Какое-то время мы вообще не виделись, а когда я вновь появилась на кафедре, то просто не узнала своего друга — настолько он похудел. Поскольку с городским транспортом все стало очень сложно, ему не оставалось ничего иного, как ходить на работу пешком, а между университетом и домом матери был аж целый туннель на Малекон. В общем, я решила его проводить. Едва мы отошли от университета, как он обнял меня и заплакал. Прямо вот так, посреди улицы. Сначала я растерялась и не знала, что делать, пока наконец не схватила его за руку и не увела в парк, где он и поведал, что без малого три месяца назад его старшие дети уехали из страны. Причиной отъезда был, конечно, не он, а посыпавшееся государство, глубочайшая экономическая яма и общая безнадега. И несмотря на то, что младший остался на Кубе, отъезд старших был подобен разорвавшейся бомбе, и принять последствия этого взрыва Эвклид отказывался. В конце учебного года ему пришлось просить об отставке по причине депрессии. Он долго лечился, сидел на таблетках. Вот так постепенно я и потеряла своего учителя.
К 1993 году, когда Эвклид рассказывал мне о Меуччи, он смог выбраться из глубокой депрессии, но, клянусь, мне и в лучшие времена не приходилось видеть такого блеска в его глазах. Может, именно поэтому я и заразилась его энтузиазмом.
Что же касается меня, то настоящего своего имени я вам тоже не открою, так что будем считать, что зовут меня Хулия, в честь французского математика Гастона Жюлиа. История моего падения намного проще. С самых первых недель работы в Политехе я точно знала — свернула не туда. Я чувствовала себя не в своей тарелке. Мечтая всю жизнь посвятить исследованиям, науке, удовлетвориться преподавательской рутиной оказалось чем-то, что сложно принять, ведь преподавание само по себе внушало мне отвращение. Понимаете? Я должна была стать великим ученым, ездить по приглашениям на международные конференции, публиковаться в престижных журналах. Но все, чем я тогда могла заниматься, это без конца, до умопомрачения, повторять одни и те же формулы. Я точно знаю, что сначала я все силы бросила на то, чтобы совершить нечто значительное, но мало-помалу эти силы и эта энергия трансформировались в некое недомогание, понять природу которого у меня не получалось. Правильное определение нашел Эвклид. «Ты чувствуешь, что все было напрасно», — сказал он мне однажды. И попал в самую точку.
Вы не представляете, сколько раз я собиралась уйти из Политеха. Мне уже поперек горла были студенты, условия работы, поездки от дома до нее. Только вообразите: если город перечеркнуть из конца в конец прямой линией, то мой Аламар окажется на одном ее конце, а Политех аккурат на противоположном. Возможно, в других частях света это было бы просто долгой поездкой, но в Гаване тех лет это было равносильно экспедиции.
И вот в одно прекрасное утро 1991 года я решилась. Закончив занятие, я зашла в туалет и там, еще не выйдя из кабинки, услышала голоса двух своих учениц: они вошли и говорили обо мне — я услышала свое имя и затаилась, собираясь подслушать. Одна из них заявила, что у меня ужасный характер, а вторая — и тут я чуть не упала — в ответ сообщила, что это, как говорят у них в классе, от недотраха. Я вовсю крутила роман с преподавателем физики, однако для своих безмозглых студиозусов все равно была посмешищем. Вы, верно, скажете, что это ерунда, но меня настолько все достало, что показалось, будто сама жизнь решила надо мной посмеяться. Это и стало последней каплей. Не хватало еще тратить свои силы на этих тупиц! В тот день я приняла окончательное решение уйти из Политеха и после окончания учебного года уволилась. А где мне было искать работу, скажите, пожалуйста? Какого черта лысого может найти математик в стране, свалившейся в кризис? Никакого. Мне не оставалось ничего, кроме как взяться за любую работу, лишь бы поближе к дому. Один коллега подбросил мне вакансию в Технологическом техникуме в Ведадо, в самом центре города. Поработав преподавателем в университете, стать училкой в старшей школе — горький опыт; но времена были такие, что возможности почему-то с неба не сыпались и на лучшее рассчитывать не приходилось. Свою новую работу я рассматривала как временную. «Все наладится, — твердила я себе, — ситуация изменится, и я смогу вновь занять подобающее мне место».
И ситуация изменилась. К худшему. Поэтому в 1993 году я все еще работала в Технологическом — давясь желчью и стараясь объяснить элементарнейшие формулы подросткам, которым они были до лампочки. Так что еще и по этой причине в тот момент, когда Эвклид рассказал мне о Меуччи, о документе, который так и не увидел свет, передо мной внезапно раскрылся весь мир. Мой старый учитель мерил шагами комнату, посвящая меня в свою историю, а я не могла оторвать от него завороженного взгляда. Настоящий научный документ. Есть за что ухватиться — тот самый рычаг, которым можно перевернуть Землю, как сказал бы Архимед. Я была в таком состоянии, что даже не находила слов, и тогда стала размышлять вслух. Нельзя оставлять такое в неизвестно чьих руках, такой документ — часть научного наследия человечества. Но… Эвклид, ты уверен, что это настоящий автограф? Он сказал, что документ был подписан и его прежняя владелица располагала доказательствами того, что один из членов ее семьи работал в театре «Такой» в одно время не с кем-нибудь, а с самим Меуччи. «Документ настоящий, Хулия, мамой тебе клянусь. Ты хоть понимаешь, Хулия, что это значит?» Я включила воображение. Документ — вещь вполне конкретная, его можно потрогать, это кусок бумаги, обладающий определенными характеристиками. С его помощью можно извлечь на свет божий заплутавшую в дебрях истории правду и восстановить справедливость по отношению к великому изобретателю. Но помимо этого, можно войти в историю как первооткрыватель доселе никому не известной истины. Можно написать статью в какой-нибудь престижный научный журнал, или раздавать интервью разным иностранным телекомпаниям, или принимать участие в разных международных конференциях и добиться статуса в научном мире. Обычный клочок бумаги имел власть вытащить нас из безвестного прозябания и наполнить смыслом дни нулевого года в Гаване.
«Эвклид, нужно что-то делать», — выдала я наконец. Он улыбнулся, соглашаясь, — ну да, нужно что-то предпринять: окажись эта бумага в руках какого-нибудь недоумка, ее может ожидать самая плачевная судьба, особенно во времена нужды и нехватки всего. «Сейчас, Хулия, стоит отвернуться, как люди готовы родную мать продать». Он был прав, однако я не могла придумать, с чего начать поиски. Он сказал, что кое-какие мысли на этот счету него имеются, нужно только все обдумать, но самое главное сейчас — никому об этой истории не говорить. Чем меньше людей в нее посвящены, тем лучше для документа. Эвклид приложил к губам указательный палец, и я сделала то же самое. Мы улыбнулись. Нам снова предстояло разделить на двоих один секрет. Позже мы решим, что можем сделать, но в тот вечер я отчетливо поняла, что мы должны что-то сделать. Это наш долг как ученых.
2
Думаю, что в этой стране все без исключения помнят 1993 год, поскольку он оказался самым трудным из тех, что составили так называемый «особый период». Экономический кризис достиг дна. Как будто мы добрались до критически минимальной точки некой математической кривой. Видели параболу? Нижняя точка — ноль, дно, пропасть. Вот там мы и оказались. Велись разговоры об опции «зеро» — о возможности выживания в режиме minimum minimorum. Нулевой год. Жить в Гаване — словно встать в математический ряд, сходящийся в ничто. Последовательность минут, которые ничего не отсчитывают. Как будто каждое утро просыпаешься в одном и том же дне — дне, разделенном на маленькие частицы, каждая из которых повторяет целое. Часы без электричества. Почти без еды. Каждый день — рис с горохом. И соя. Соевый фарш. Соевое молоко. В Европе их сочли бы, наверное, диетической роскошью, но здесь это стало каждодневной пищей. И право на одну булочку в день. Кошмар. Страна разрывалась между долларом и национальной валютой. Ночь — пустыня, вместо машин — велосипеды, магазины закрыты, горы мусора. Этот год стал еще и годолм «векового шторма», когда море накрыло город, да так, что в некоторых районах люди ныряли с масками, вылавливая предметы, которые морская вода вымывала из кладовых гостиниц. Сущее безумие. А потом — штиль. Страна оказалась в еще большей разрухе, но в невозмутимом спокойствии. И снова чувство, что ты никуда не движешься. Неизменное, никогда не покидающее нас солнце, как наказание какое, лупит по спинам людей, продолжающих вставать с постели каждое утро, просто пытаясь жить.