Гадкие лебеди кордебалета - Бьюкенен Кэти Мари
— Не выделывайся.
Человек в потертой рабочей блузе, с грязными ногтями, сидит за столом. Точнее, за доской, положенной на два ящика. Ничего не понимая — никто не подошел к нам рассказать о выставке, — я кладу на доску две монеты по франку, плату за вход. Шарлотта придвигается ближе ко мне.
— Мы крыски из Оперы, — нахально говорит она. — А моя сестра позировала месье Дега. Мы пришли посмотреть его картины.
— Да, я должен был догадаться, — говорит человек и улыбается так же, как улыбаются Шарлотте мясник, часовщик, торговец посудой с Рю де Дуэ и месье Леблан. Антуанетта говорит, что она теперь достаточно зарабатывает и мы больше не увидим его в своих дверях.
Человек придвигает монеты обратно ко мне.
— Третий салон, — говорит он.
Первый салон очень большой. Картин тут штук двадцать, часть развешена по стенам, часть стоит на мольбертах. Примерно половина — в фиолетовых с желтым рамах. Это я замечаю первым делом. Легче мне не становится — ведь рамы заметнее картин.
— Так грязно, — замечает Шарлотта.
В дальнем конце салона две женщины приподнимают юбки, чтобы не извозить подол в пыли. Юбки интересуют их больше картин. При каждом ударе молотка кто-то поворачивает голову, морщит нос, передергивает плечами. На картины смотрят очень немногие: нахмуренная женщина, оглаживающий бороду господин, двое в цилиндрах, склонясь друг к другу и перешептываясь.
Я издали вижу, что в третьем салоне висят картины месье Дега. Я оглядываю помещение в поисках статуэтки. Четырнадцатилетняя танцовщица в четвертой позиции, руки сжаты за спиной, прячутся в тарлатане пачки. Так я себе представляла эту статуэтку сотню раз. Но ее здесь нет.
Я вижу девушку в алой шали, скорчившуюся на скамейке. Рядом еще одну картину, новую. Две балерины сидят развалив колени, вывернув ноги, пытаясь отдышаться. На следующей картине балерина наклоняется подтянуть чулки, а вторая, рыжеволосая, смотрит в пол и, кажется, тянет носки, но точно сказать нельзя, потому что примерно половина ноги у нее отрезана. И макушка тоже. За балеринами сидит мать одной из них, поправляет дочери юбку. У нее одутловатое лицо старой консьержки, а у ее подруги — огромный грубый нос, а на шляпе перо. Месье Дега как будто говорит, что не стоит обманываться грацией этих девушек. Они из народа.
Потом идут портреты. Я почти не замечаю их. И, наконец, картина с умывальником и кувшином и женщиной в черных чулках. Больше на ней ничего нет, но она натягивает через голову платье. Зад у нее пышный, мягкий, на талии складки. Она не прачка, не консьержка, не модистка и не чесальщица шерсти. Черные чулки намекают на не очень достойный род занятий. И только шлюха станет надевать платье на голое тело. В мастерской месье Дега я отворачивалась от таких картин. Но теперь я стою и гляжу на нее, не понимая. Почему он рисует такие вещи? Почему их выставляют? Ведь у него так много картин, и некоторые довольно красивые, если тебя не пугают отрезанные ноги и тебе не противно смотреть на потных девушек на скамейке. Чем этот толстый зад лучше меня в четвертой позиции? Лучше балерины с режущимися крыльями?
— Нет тут твой статуэтки, — походя замечает Шарлотта, как будто это ничего не значит.
— Нет. — Я тяну ее за руку. — Пойдем.
И тут я вижу месье Дега, который входит в салон. Человек, сидевший за столом, тычет в нашу сторону измазанным красками пальцем.
Лицо у месье Дега серое и усталое. От глаз разбегаются крошечные морщинки.
— Мадемуазель ван Гётем, — говорит он.
Стук молотков отдается в ушах, и месье Дега поднимает глаза к потолку.
— Я на это не рассчитывал. Стройку должны были закончить. Нам это твердо обещали, но приходится ютиться здесь.
— У вас есть посетители, — я обвожу салон рукой.
— Немного, — он дергает плечом.
— Ну…
— Я продал картину, где вы обмахиваетесь веером.
Мне никогда не приходилось напоминать о моих шести франках. Я всегда ощущала тяжесть монет в кармане, не успев надеть ботинки. Даже если глаза месье Дега не выносили напряжения и он заканчивал сеанс раньше, он никогда не вычитал с меня ни единого су. Известие о продаже должно меня обрадовать, но меня интересует только статуэтка.
— Ее купил месье Лефевр, — добавляет он и устало опускает голову.
— Он водил ее в кондитерскую, — говорит Шарлотта. — А мне досталась только одна конфетка.
— А статуэтка? — Я цепляюсь за последние остатки надежды.
— А я умею стоять совсем неподвижно, — снова влезает Шарлотта.
— Статуэтка не удалась, — говорит он и снимает синие очки, которые защищают его глаза. Другой рукой он сильно трет веки. Я представляю, как при этом выцветает его мир: как рыжий становится бежевым, синий — серым, красный — розоватым.
Нет никакой статуэтки. Дамам и господам нечем восхищаться. Нечего печатать на страницах Le Figaro, Le Temps или даже L’Illustration, нечего сказать о замершем мгновении истории души и тела, о крыске по имени Мари ван Гётем, рожденной для сцены. Я не стану осторожно выдирать заметку из газеты и искать какой-нибудь хитрый способ подсунуть ее месье Меранту и месье Плюку. Это самое дерзкое, до чего я дошла в своем воображении. Это край пропасти.
Есть только месье Лефевр, у которого есть связи с балетмейстером и директором, а еще есть мой портрет с веером.
Антуанетта
Утром понедельника я открываю дверь прачечной, как делаю каждый понедельник уже три недели с тех пор, как месье Гийо взял меня на работу. После испорченных рубашек и мертвой собаки прошло уже две недели. Месье Гийо так и не узнал о том, что я стащила кое-что из белья. В ближайший же понедельник я пришла в прачечную раньше всех, сунув краденое под юбку, чтобы вернуть его на место. Три рубашки с цветными ниточками у воротника — в аккуратную стопку чистого, а вонючий лифчик — в гору грязного несортированного белья.
Уйдя из дома мадам Броссар, я не пошла искать Эмиля в сарай отца Пьера Жиля или в брассери на рю Мартир. Поутру мне было плохо, меня тошнило, мадам Броссар принесла ведро и поставила у второй кровати в комнате Колетт, прикрыв меня одеялом. К полудню голова все еще болела, а живот скручивался узлом, но уже не извергал ничего, кроме капель желтой желчи. Я встала. Мари, наверное, с ума сошла. Я поплелась на рю де Дуэ, но получила там только взбучку от маман. Сначала она попросила у меня денег на пирог с мясом, а я сказала, что промотала недельную плату в кабаре. Тогда она принялась лупить меня прямо на лестнице, схватив метлу мадам Лега.
— Восемнадцать франков за один вечер! — вопила она, но скоро запыхалась и рухнула на ступеньку.
— На самом деле я испортила две рубашки, и с меня удержали деньги.
— Хорош врать-то!
— А ты спроси у Гийо.
Она нашарила в складках юбки фляжку, но не стала пить. Вместо этого она протянула фляжку мне. Я вспомнила, как Эмиль взял папиросу и тем самым принял сторону Пьера Жиля. Подумала, что, взяв фляжку, я приму сторону маман. И отказалась.
Маман пошла относить метлу мадам Лега, а я смотрела, как она спускается по лестнице. Как старуха. Поставив одну ногу на ступеньку, она подтягивала другую следом, хватаясь при этом за перила. Мечтая рухнуть на свой тюфяк, я открыла дверь и увидела, как Мари гладит Шарлотту по волосам.
— Ты дома, — сказала она и тяжело вздохнула. Тревога с лица никуда не ушла. Шарлотта скорчилась на стуле, глаза у нее были мутные, а лицо бледное.
— Ей плохо, — сказала Мари.
Я коснулась горячего лба Шарлотты. Матери, которая погнала бы ее в постель, у нас не было, так что это сделала я.
Горячка длилась почти до утра, и я отправилась в прачечную, не поспав и часа. Я вернула на место белье и долго думала, что мадам Броссар, хоть и ругалась, но все же дала мне с собой свиную котлетку и два мандарина, почти не перезревших.
Весь день в прачечной я мучилась из-за Эмиля. Я дошла до того, что представляла, как за запотевшим окном покажутся его широкие плечи и стриженая голова. Когда работа была закончена, я побежала домой, чтобы переодеться и посмотреть, как там Шарлотта, а потом пойти искать, где он сидит со стаканчиком.