Гадкие лебеди кордебалета - Бьюкенен Кэти Мари
Поначалу я не обращаю внимания на руку Эмиля, которая шарит по моему бедру. Но когда рука ползет выше, я ее отбрасываю.
— Что такое?
— Сколько ты уже отложил, Эмиль? — взрываюсь я.
Он тупо смотрит на меня.
— Ни единого су, верно? Ни одного. Ты хочешь предложить мне жить в сарае вместе с тобой и Пьером Жилем, да?
Пьер Жиль ставит стакан с таким грохотом, что замечают все парни из Амбигю, даже те, что уже осоловели.
— Что, уже завела волынку? — спрашивает он.
— Похоже на то, — отвечает Эмиль.
Я хватаю шаль — угол, свисавший на пол, промок, и убегаю, не забыв перед уходом прижаться грудью к его руке.
Но Эмиль не собирается за мной бежать. Конечно нет, ведь на него смотрит вся компания. Не успев сосчитать до трех, я припоминаю все тарелки мидий с петрушкой, которые он мне покупал, все стаканы кассиса, все куски ячменного сахара. Я ни разу не сказала нет. Сначала я шмыгаю носом, потом начинаю глотать слезы.
Когда я поднимаю взгляд, то вижу совсем рядом Колетт. Спиной она прижалась к стене брассери, а руками обхватила шею своего господина. Услышав мои рыдания, оба оборачиваются посмотреть.
— Антуанетта?
Как бы мне хотелось иметь платок. Я бы смогла высморкаться. Почему я не взяла ни одного из корзины маман, где их была куча?
И тут Колетт бросает своего мужика и подходит ко мне. Протягивает платок. В уголке вышито «К». Выходит, она зарабатывает много больше, чем платят в Амбигю.
— Колетт! — зовет ее любовник. Как собаку.
— Минуту, — отзывается она.
— Спасибо, — говорю я.
— От парней одни проблемы.
— Ничего.
— Колетт!
— Глаза разуй! Не видишь, мне нужно с подругой поговорить.
Он каменеет на секунду, не в силах поверить, что какая-то девка смеет ему так дерзко отвечать. И уходит в темноту за пятном газовой лампы.
— Тебе надо идти, — говорю я.
Она трясет головой.
— Предпочитаю господ пощедрее, которые шампанского не пожалеют.
— Хороший у тебя платочек. — Я провожу пальцем по вышивке.
— Оставь себе, — говорит она. — Пошли внутрь, познакомишься с моими друзьями.
Меня не очень привлекала идея сидеть среди гуляк, распахнув блузку и задрав юбку, чтобы какой-нибудь господин, желающий развлечься, пялился на меня. Мне это не нравится. Мне хочется жить тихо, как мечтала Жервеза. Иметь кровать и еду.
А если я вернусь, Пьер Жиль будет опять глумиться над Эмилем. Мне уже стыдно, что я пилила его и опозорила перед всеми.
— Эмилю это не понравится. К тому же я собиралась встретиться с друзьями в «Дохлой крысе».
На самом деле я пойду домой, к Мари и Шарлотте. Больше всего на свете я хочу почувствовать дыхание Мари на своем затылке, услышать ее шепот: «Ты вернулась, Антуанетта». Я не стану рассказывать сестре про ссору, про мой побег. Она встанет на мою сторону, но она сделает это слишком быстро, надеясь, что я поумнела и перестану путаться с этим отребьем по имени Эмиль Абади.
— Он того не заслуживает, — говорит Колетт.
Я не стала ей объяснять, что это такое, когда тебе поклоняются. Как нежно его пальцы касаются ямочки между ключицами, как его рука находит мою под столом в брассери. Но из-за ее слов я вспоминаю тот первый раз в переулке, а потом еще тот, когда я бежала за ним по коридорам Амбигю, а он швырнул меня на диванчик и за минуту удовлетворил свою похоть.
Я трясу головой. Прочь. Подальше от утешений Колетт.
Мари
В театре Амбигю я раздвигаю пыльные бархатные занавеси, закрывающие вход на балкон четвертого яруса, где низкие скамьи уходят под самую крышу. Совсем старая консьержка с венозными руками тут же подбегает ко мне, стягивает шаль с плеч и указывает на пустую скамейку. От быстроты ее действий я съеживаюсь.
Вчера вечером Антуанетта явилась в обычный поздний час. Я проснулась от того, что она наклонилась надо мной и тихо позвала по имени.
— Мари, ты спишь?
А ведь она знала, что в девять утра, как и всегда, я должна стоять у станка.
Я сонно простонала:
— Антуанетта, что такое? Париж горит?
— Я принесла тебе билет на «Западню».
Я села. Как и всем прачкам, ей обещали билет. Но только на самый последний спектакль сезона, чтобы они не смогли его перепродать.
— Неужели все заканчивается?
Это значило, что она потеряет те три франка, которые получает за каждое выступление.
Она мрачно пожала плечами.
— Если не хочешь идти, то я отдам маман.
— Нет-нет, я возьму. — Я выпростала руку из-под потертых простыней и коснулась ее колена. — Правда.
— Жаловаться не на что, — продолжала она. — Пьеса шла почти год.
Даже в тусклом свете я увидела, как она поджимает губы. На самом деле ее, конечно, пугало то, что работа в Амбигю подходит к концу.
— Найдешь себе что-нибудь другое, — уверенно сказала я. — Ты же сообразительная и работящая.
Когда я сажусь на середину скамейки, консьержка немедленно подсовывает мне под ноги маленькую табуреточку. Предлагает мне программку, но я говорю, что у меня уже есть, и достаю из кармана ту, которую принесла Антуанетта. Консьержка раздосадована. Тогда она протягивает руку и говорит:
— За услуги.
Пару секунд ничего не происходит, и тогда я снимаю ноги с ее скамеечки и отодвигаю ее.
Люди, сидящие на этом балконе, не сильно отличаются от меня. У них впалые щеки и кривые зубы. «За услуги», — говорит старая консьержка, заставляя их выворачивать карманы и класть монетки в ее сухую ладонь. Скамеечка достается какой-то женщине, которая, как и я, пришла в двух изношенных шалях вместо пальто.
Когда оркестр занимает свои места, партер уже полон, дамы там одеты в меха, волосы у господ напомажены, а платья консьержек отделаны кружевом. Скамейки же тут, наверху, и на двух других ярусах заняты лавочниками, учителями и клерками. Кажется, что весь Париж пришел посмотреть на «Западню». Антуанетта сказала, что не будет рассказывать мне, о чем пьеса, чтобы не испортить сюрприз. Я знаю только, что Жервеза — бедная хромая прачка, которую бросил негодяй по имени Лантье, и ей пришлось заботиться о себе самой, пока не появился кровельщик Купо.
Я наклоняюсь вперед, не понимая, дернулся ли только что тяжелый занавес, как будто кто-то начал крутить лебедку, или мне показалось.
Наконец занавес раздвигается, люди аплодируют, хотя Жервеза даже не повернулась к зрителям, а смотрит в окно, поджидая Лантье. Тот все не возвращается. Потом Купо заглядывает в дверь и спрашивает у Жервезы, можно ли ему войти.
Вокруг маленького стола стоят три плетеных стула, еще есть железная кровать, комод без ящика и каминная полка с цинковыми подсвечниками и ломбардными квитанциями. Я читала, что это все в точности повторяет то, что описал в своей книге месье Золя. Мне вдруг приходит в голову, что это похоже на нашу собственную комнату, только вот родительская кровать отправилась к старьевщику еще до папиной смерти, а у Антуанетты хватает мозгов прятать квитанции так, чтобы маман их не нашла. Да еще у нас есть буфет, где все шесть ящиков на месте.
Я чуть не падаю со скамейки, когда занавес открывается для второй картины и Антуанетта шарит руками в настоящем корыте, откуда идет настоящий пар, и вытирает пот со лба. Она спрашивает:
— Мыло-то где? Опять сперли?
Все смеются. Все, кроме меня. Я сижу, не понимая, как она удержалась и не рассказала, что у нее роль со словами.
— Это моя сестра, — говорю я даме, которая сидит рядом со мной.
— Та, что про мыло сказала?
Я киваю, и тогда она наклоняется и шепчет что-то на ухо мужчине с нафабренными усами.
Антуанетта снова вытирает лоб, колотит белье, стряхивает пену с рук. Как будто она в прачечной на рю де Дуэ. Я сижу подавшись вперед и жду, когда она скажет что-нибудь еще. Но этого не случается, и скоро занавес скрывает такую знакомую картину прачечной.
Эмиль Абади появляется на сцене в третьей картине, вместе с толпой рабочих. Он идет не так целеустремленно, как Купо, а нога за ногу и даже останавливается подышать на руки. В следующей картине Жервеза и Купо работают день и ночь и зарабатывают достаточно, чтобы Жервеза открыла собственную маленькую прачечную. Я не могу перестать думать про лентяя Эмиля Абади, который ведет Антуанетту в пустую кладовую.