Восемь белых ночей - Асиман Андре
– Отлично, начали.
Я не знал, что сказать. Часть моей души подумывала, извинившись, оставить их препираться наедине. Но мне не хотелось исчезать из этого мира, который лишь несколько секунд назад открыл для меня свои двери.
– Вот из-за таких горгон, как ты, мужчины вроде меня и становятся геями.
Он не стал ждать, пока она скажет еще хоть слово, рывком распахнул стеклянную дверь, а потом захлопнул ее за собой.
– Мне очень, очень жаль. – Я сам не знал, извиняюсь я за нее или за то, что стал свидетелем этой перепалки.
– Не о чем тут жалеть, – ответила она без выражения, затушила сигарету о каменные перила и посмотрела вниз. – Очередной день в окопах. На самом деле хорошо, что ты был рядом. Мы бы поссорились, я наговорила бы всякого, о чем потом бы пожалела. Я и так уже о многом жалею.
Кого она жалеет: его, Инки, себя?
Без ответа.
– Холодновато становится.
Я беззвучно открыл балконную дверь, чтобы не прервать пение в гостиной внизу. Услышал ее бормотание:
– Зря Инки притащился. Незачем ему было сегодня приходить.
Я изобразил слегка скорбную, дружескую улыбку, означавшую нечто предельно банальное, типа: ничего, все еще образуется.
Она резко обернулась:
– Ты здесь с кем-то?
– Нет. Пришел один.
Ей я не стал задавать тот же вопрос. Не хотелось знать. Или не хотелось показать, что мне это очень интересно.
– А ты? – услышал я собственный голос.
– Одна; с кем-то, но по сути – одна.
Она рассмеялась. Над собой, над вопросом, над двойственными и тройственными смыслами, над всеми этими преднамеренными и непреднамеренными многозначностями. Потом указала на кого-то, кто болтал с кем-то, похожим на Бэрил.
– Да? – осведомился я.
– Это Тито – тот самый Тито, о котором мы говорили.
– И?
– А там, где Тито, должна быть и Орла.
Я не обнаружил Орлы поблизости.
– Видишь этого типа с ним рядом?
Я кивнул.
– Тот самый, с которым я была… в чистилище, – пояснила она.
Очередная пауза. Я собирался спросить, все ли мужчины в ее жизни попадают в чистилище. «Почему тебя это интересует?» Впрочем, спросит она потому, что уже знает подоплеку моего вопроса.
– Некоторые тут собираются на полуночную мессу в собор Святого Иоанна, ненадолго. Идешь? – Я слегка скривился. – Будем вместе зажигать свечи, это весело.
Ответа она ждать не стала и с той же стремительностью, с какой подала эту мысль, – похоже, стремительность была во всех ее действиях – сказала, что сейчас вернется, и шагнула наружу.
– Подожди меня, ладно?
В том, что подожду, она не сомневалась.
Впрочем, на сей раз я решил, что она не вернется. Столкнется с Инки, Тито, Орлой и Гансом – и мигом вольется обратно в их тесный мирок, из которого выскользнула призраком возле рождественской елки.
В одиночестве на балконе меня вновь посетили мысли, которые уже приходили на ум в тот вечер, пока я бродил по комнатам второго этажа, размышляя, остаться, не оставаться, уйти, остаться еще ненадолго, – теперь я пытался припомнить, что именно чувствовал, что делал за несколько секунд до того, как она обернулась и назвала свое имя. Я думал про гравюры Афанасия Кирхера, развешанные в рамках по стенам длинного коридора рядом с одним из кабинетов. Явно не репродукции, а извлечены из бесценных переплетенных томов. Именно тогда, пока я кипел безмолвным негодованием по поводу преступного заключения этих изображений в рамки и развешивания их рядом с сортиром в доме богача, ко мне и протянулась та рука.
А теперь сквозь стеклянную дверь мне видна была груда рождественских подарков, помпезно возвышавшаяся рядом с огромной елкой. Стайка подростков постарше, одетых для другой вечеринки, которая еще даже и не начиналась и не начнется много часов, собралась у елки, они трясли избранные упаковки рядом с ухом, пытаясь угадать, что там внутри. Меня охватила паника. Нужно ведь было отдать бутылки с шампанским кому-то, кто знает, как ими распорядиться. Я вспомнил, что так и не нашел никого, кто мог бы их у меня забрать, пришлось воровато, украдкой поставить их у вращающейся кухонной двери – этакие две сиротки, брошенные на пороге богатого дома, а терзаемая совестью мать растворилась в безымянной ночи. Разумеется, никакой карточки я к ним не присовокупил. Что сталось с моими бутылочками, купленными впопыхах, прежде чем вскочить в автобус М5? Наверняка кто-то из официантов обнаружил их у двери и поставил в холодильник, а там они сдружились с другими такими же сиротками.
Я чувствовал себя одним из тех растерянных гостей, что захаживали к моим родителям в рождественскую неделю, когда у нас проходило ежегодное винное празднество. Отца называли аббревиатурой ПГ – «порадуй гостей». Мама была ОП – «обожаю подарки». А ЖНН было его напоминанием мне: «Женись на наследнице», женись, мать твою.
Чтобы прояснить голову, я прошелся по балкону, пытаясь представить себе, как этот дом выглядит летом, воображая людей в легкой одежде, которые толкутся здесь с бокалами шампанского, умирая от желания посмотреть на (им это уже известно) один из самых живописных закатов на свете, следят, как цвет горизонта меняется с трепетно-голубого на оттенки летнего розового и мандариново-серый. Я гадал, какие туфельки были на Кларе летом, когда она выходила на террасу и стояла там с другими, курила тайных агентов, препиралась с Пабло, Ролло и Гансом, поддевала каждого в лицо или со спины, неважно как, главное – выпалить что-то злое и сквалыжное, чтобы потом сразу взять свои слова обратно. А за сегодняшний вечер сказала ли она о ком-то хоть одно доброе слово? Или у нее снаружи – сплошной яд и наждак, а еще – свирепая, колючая, обжигающая разновидность чего-то настолько жесткого и бессердечного, что оно в состоянии проковыряться сквозь любые человеческие чувства и пронзить испуганного беспомощного ребенка, что живет в каждом взрослом, потому что имя его, если прочитать с конца и вывернуть наизнанку, все равно может оказаться «любовь» – сварливая, ехидная, грубая, озлобленная, но все же любовь.
Я попытался вообразить, как будет выглядеть эта квартира в канун Нового года. Пришли лишь несколько счастливчиков. В полночь они выйдут на балкон – смотреть фейерверк, открывать бутылки с шампанским, чтобы потом вернуться назад, к камину, и поболтать о любви, как оно водилось на стародавних банкетах. Моему отцу бы понравилась Клара. Она помогала бы с бутылками на балконе, с закусками на вечеринке, вдыхала бы жизнь в его прискучившие строфы, хихикала в ответ на ежегодную шутку старого филолога-классика о том, как Ксантиппа вынудила мужа-подкаблучника Сократа выпить цикуту – а он с радостью, потому что еще один день, еще один год вот так, любви нет и не предвидится… Будь там Клара, обращенная ко мне ежегодная проповедь на балконе, пока мы раскладываем бутылки, не звучала бы настолько сварливо. «Я хочу детей, не прожекты». Увидев Клару, он попросил бы меня поспешить. Она вошла бы, произнесла: «Я – Клара», и – готово дело, он очарован. Назвал бы ее «девушкой из Белладжо». Как-то раз вечером мы с ним стояли возле охлажденных бутылок, разглядывая запруженные народом соседские окна в доме напротив. «Вот у них настоящая вечеринка, а у нас одна видимость», – сказал отец. «Они наверняка считают, что у них одна видимость, а у нас настоящая», – ответил я, пытаясь его подбодрить. «Тогда все даже хуже, чем я думал, – откликнулся он. – Никогда мы не живем нынешним мгновеньем, жизнь всегда в другом месте, что-то постоянно крадет у нас вечность. Заперли нечто в одной комнате, а оно просочилось в другую, точно в стариковском сердце с одряхлевшими клапанами».
Официант открыл стеклянную дверь, шагнул на балкон забрать полупустой Кларин бокал. Я велел его оставить. Заметив, что мой бокал пуст, он спросил, не налить ли мне еще вина. Мне бы холодного пива, сказал я. «В стакане?» – уточнил он, внезапно напомнив мне, что пиво можно пить и не из стакана. «Лучше в бутылке». Возникла такая причуда. Выпью пива, причем из бутылки, порадуюсь в одиночестве, будто и не надо мне думать про ее образ, плавающий перед глазами, ладно, как есть, так есть. Он кивнул, а потом, взяв краткую передышку посреди очень, видимо, тяжелого вечера, глянул туда же, куда и я.