Закон о детях - Макьюэн Иэн Расселл
Оказалось, что вернуться домой вовсе не так трудно. Она нередко приходила с работы раньше Джека и, ступив в алтарный сумрак прихожей с запахом лавандового полироля, неожиданно ощутила успокоение и почти внушила себе, что ничего не изменилось или что все образуется. Прежде чем включить свет, она поставила сумку на пол и прислушалась. Из-за холодной погоды заработало отопление, и сейчас батареи пощелкивали, остывая. Из квартиры внизу слабо доносилась оркестровая музыка. Малер, langsam und ruhig [8]. Чуть громче певчий дрозд педантично повторял одну и ту же орнаментированную фразу, отчетливо доносившуюся через дымоход камина. Потом она прошлась по комнатам, включая свет, хотя не было еще половины восьмого. Вернувшись в прихожую за сумкой, она заметила, что слесарь не оставил никаких следов своей работы. Даже стружки. Да и с чего бы, если он только поменял цилиндр замка? И не все ли ей равно? Но отсутствие следов его визита напомнило об отсутствии Джека, и рывочком снизилось настроение. Чтобы не поддаваться этому, она принесла свои бумаги на кухню и, пока закипал чайник, листала одно из завтрашних дел.
Она могла позвонить какой-нибудь из трех подруг, но невыносима была мысль, что будет рассказывать о своей ситуации и тем сделает ее необратимо реальной. Рановато для сочувствий и советов, рано выслушивать от верных подруг проклятия ее Джеку. Поэтому провела вечер в состоянии пустоты и одеревенелости. Поела хлеба с сыром и оливами, выпила бокал белого вина и долго сидела за роялем. Сначала из духа противоречия сыграла всю партиту Баха. Иногда с барристером Марком Бернером они исполняли песни, а сегодня днем она прочла, что завтра он будет представлять больницу в деле свидетелей Иеговы. До следующего концерта оставалось еще много месяцев, он состоится перед Рождеством в Большом зале Грейз-инна, и им предстояло еще договориться о программе. Но они уже выучили несколько песен для бисов, и сейчас она сыграла их, мысленно слыша партию тенора, задержавшись на «Der Leierman» – «Шарманщике» Шуберта, бедном, несчастном, всеми пренебрегаемом. Сосредоточенность на музыке защищала ее от мыслей, и время пролетело незаметно. Когда она встала наконец с банкетки, оказалось, что бедра и колени затекли. В ванной она откусила половину от снотворной таблетки, посмотрела на обгрызенную в руке и проглотила ее тоже.
Двадцатью минутами позже она лежала на своей половине кровати и с закрытыми глазами слушала известия по радио, прогноз погоды для судоходства, национальный гимн, а потом Всемирную службу Би-би-си. Дожидаясь забытья, послушала известия еще раз, потом, наверное, третий, потом спокойные голоса, обсуждавшие сегодняшние дикости: взрывы террористов-смертников в людных местах в Пакистане и Ираке, артиллерийские обстрелы жилых кварталов в Сирии, война ислама с собой в виде искореженных машин, щебня, разбросанных по базарам частей человеческих тел, горестного воя простых людей. Потом голоса занялись обсуждением американских беспилотников над Вазиристаном, кровавого нападения на свадьбу. Под ночные рассудительные голоса она свернулась калачиком и уснула беспокойным сном.
Утро прошло, как сотни других. Ходатайства, письменные заявления быстро приобщены, аргументы выслушаны, решения вынесены, судебные приказы вручены. Фиона ходила из кабинета в зал и обратно, сталкиваясь с коллегами, перебрасываясь репликами на ходу, иногда почти веселыми, секретарь устало объявлял: «Заседание закрыто». Легким кивком предоставляла слово первому адвокату, иногда позволяла себе легкую шутку, раболепно принимаемую адвокатами обеих сторон без особого старания изобразить искренность, а тяжущиеся, если это была разводящаяся чета – только они и были в этот вторник, – сидели поодаль друг от друга позади своих юристов и не в настроении были улыбаться.
А ее настроение? Она считала, что может более или менее контролировать его, определять словами, и отметила существенную перемену. Вчера, решила она, был шок и обманчивая готовность смириться, готовность сказать себе, что она должна, на худой конец, вытерпеть соболезнования родственников и друзей и неудобство своего нового положения в обществе – от этих тисненых приглашений надо отказаться, причем скрывая свой конфуз. Сегодня утром, проснувшись справа от холодной половины постели – ампутация своего рода, она почувствовала первую обыкновенную боль брошенности. Она с тоской подумала о Джеке, когда с ним было приятнее всего, когда она, полусонная, проводила мягкой ступней по его шерстистым твердым голеням при первом разбойном звонке будильника, перекатывала голову на его откинутую руку и, уткнувшись лицом в его грудь, дремала в тепле под пуховым одеялом до повторного звона. Этой детской беззащитностью перед тем, как одеться взрослой броней, она не могла насладиться – с этого лишения начинался день. Когда встала в ванной перед высоким зеркалом и сняла пижаму, вид собственного тела показался ей глупым. Расплывшееся в одних местах, странно усохшее в других. Тяжелый зад. Нелепая тара. Не кантовать. Верх. Как можно не бросить такое?
Мытье, одевание, кофе, записка уборщице с новыми ключами отвлекли от этого болезненного чувства. И началось утро: поискала мужа в мейлах, СМС, постах, не нашла, собрала документы, взяла телефон и зонтик и пошла на работу. Его молчание казалось бесчеловечным и возмутило ее. Она знала только, что Мелани, статистик, живет где-то около Мазуэлл-Хилла. Отыскать ее можно, можно поискать Джека в университете. Но какое это будет унижение – встретить его в коридоре под ручку с любовницей. Или найти его одного. Что она может предложить, кроме бессмысленной, стыдной просьбы вернуться? Может, потребовать подтверждения, что он оставляет ее, и он скажет то, что она и так знает и не хочет слышать? Поэтому – ждать, пока какая-нибудь книга, или рубашка, или ракетка не приведет его к запертой квартире. Тогда уже ему самому придется ее искать, и разговор пойдет на ее территории, и она сохранит достоинство – внешне по крайней мере.
Она приступила к рассмотрению утренних дел с тяжестью на душе, но это вряд ли бы кто заметил. Последнее утреннее дело затянулось – сложный спор из области коммерческого права. Разводящийся муж утверждал, что тремя миллионами фунтов, которые ему предписано выплатить жене, он не вправе распоряжаться. Они принадлежат его компании. Выяснилось – но очень постепенно, – что он единственный директор и единственный служащий предприятия, которое ничего не производит и не делает, это просто фиговый листок для получения налоговых льгот. Фиона вынесла решение в пользу жены. Теперь вторая половина дня была свободна для рассмотрения экстренного ходатайства больницы по делу свидетелей Иеговы. У себя в кабинете, читая бумаги, она съела сэндвич и яблоко. Коллеги тем временем с аппетитом обедали в Линкольнз-инне. Через сорок минут она шла в восьмой зал с одной мыслью: дело идет о жизни и смерти.
Она вошла, зал встал, она села и оглядела участников. У ее локтя лежала тонкая стопка светло-кремовой бумаги, и она положила рядом ручку. Только тут, при виде этих чистых листков последние следы, осадок от собственных обстоятельств исчезли окончательно. Больше не было личной жизни, она была готова погрузиться в чужие.
Перед ней сидели три группы участников. От больницы – ее приятель, королевский адвокат Марк Бернер, и два солиситора [9]. От Адама Генри и его опекунши из Службы поддержки по делам семьи и детей – пожилой барристер Джон Тови, которого Фиона не знала, и его солиситор. От родителей – королевский адвокат Лесли Грив и два солиситора. Рядом с ними сидели мистер и миссис Генри. Отец, поджарый, загорелый, в хорошо сшитом костюме с галстуком, сам мог сойти за преуспевающего юриста. Его ширококостная жена была в больших очках с красной оправой, ее глаза за стеклами казались крохотными. Она сидела прямо, крепко скрестив руки на груди. Особой робости в них не было заметно. Фиона догадывалась, что за дверью скоро соберутся журналисты в ожидании, когда она их впустит, чтобы выслушали решение.