Грант Матевосян - Твой род
— Ты кто это, ахчи, это кто там с дерева свалился, ай-яй-яй, — из оврага, от дверей мельницы спрашивает Амазасп, будто не знает, кого он только что убил и кто сейчас онемеет от горя, с ребёнком на руках. «Ежели парень наш забрался на это дерево, где же натрушенный им орех, а ежели он на дерево не поднимался, почему он под ним лежит?» — это уже Ишхан сам себя спрашивает, это уже потом. Спрашивает себя и смотрит: вот скит, вот мельница, а вон и тропинка, где стоял казачий фургон.
Моя бабка сказала тогда моей мачехе:
«Амазасп понял, что мельника Ишхан убил, пойди, невестка, вынь из тайника ружьё».
Мой отец в этом селе арнаутов, в Ахпате этом, как повернётся да по дому мельника — брат Амаза забирается в доме под тахту. Трусливый, слабый, сердце, как у кролика, зашлось от страха… Ишхана боится и своего брата Амаза боится… Забился под тахту, и не выманишь его оттуда… Моя бабка заплетала мне косу и плакала, жалела того несчастного, который ничего такого, заслуживающего смерти, не сделал, его вина в том только и была, что он случайно на дереве оказался и увидел, на какое преступление пошли мельник и его Амаз, и что те ребята, мушские, тифлисские, карабахские, — словом, армянские те ребята, лежали потом там в селе вповалку, и некому было оплакать их, и некому было похоронить. И бабка моя плакала и рассказывала, как тот несчастный Амаз убегал от Ишхана и уже чуть не лёгкие выплёвывал, так его рвало, и по всему каменистому склону Чатиндага не нашлось ни одного камня, чтобы за ним спрятаться, и земля не разверзлась под его ногами и не забрала его к себе, чтоб он крепко зажмурился, заткнул себе уши и не слышал Ишхановых шагов… рассказывала, как лошадь Ишхана, подстреленная, три дня и три ночи исходила кровью, стонала и металась среди шакалов и диких кошек, а люди из страха перед Ишханом не могли прикончить несчастную скотину, облегчить эти муки тяжкие… И как мать Амаза пришла, взмолилась: «Ишхан-джан, эти три дня Амаз твой был, что ж теперь не отдашь мне моего ребёнка, оплакать его, в глаза мёртвые поглядеть, сейчас-то уж отдай его мне». И вдруг она вцепилась в лицо моего отца — кровопийца… Про то ещё рассказала, как наши волы ждали возле кладбища, пока их запрягут, день ждали, другой, третий, потом кошакарский уведённый наш вол уговорил нашего настоящего старого вола: мол, что с ними, с людьми, связываться, давай плюнем на них, давай я тебя отведу в хорошее, лучше не придумаешь, местечко. И увёл-повёл его по горам, по овражкам в свой старый Кошакар, пришли люди и увидели — лежат в тёплом овражке, мирно жвачку свою жуют, увидели хозяев, спокойно повернули головы, с достоинством поглядели. Вот из-за такого множества всякой всячины плакала моя бабка, плакала и рассказывала мне про всё это напевом, расчёсывая мне волосы. И сказала, будто в святой книжке прочла: «Сын мой нашёл нашего врага, не вздумай мешать моему сыну».
Пуля моего отца ударяется о притолоку церковной двери, и священник говорит оттуда, запершись, Амазаспу говорит: «Ежели Ованес Туманян в Дсехе спасёт себя, так и спасёт, а больше никто не может». Ах ты, ворона этакая, подохнуть тебе, твоей чёрной голове, что, Ованес Туманян тебе хачкар, что ли, вечное дерево, чтобы вы от нечего делать предательства совершали и всякие прочие преступления, а когда вам дуло ко лбу, так и сразу бежать прятаться за Ованеса Туманяна. Что он вам, Ованес Туманян? Церковь? Ованес Туманян — поэт. Да, Ованес Туманян исстрадался, изболелся весь за вас, плохих, Ованес Туманян — от него одна горстка, кожа да кости остались, вон он в России богу душу отдаёт, под тонким одеялом лежит, русские, говорят, наших одеял не имеют, их одеяла, говорят, тонкие-претонкие, ещё они военной шинелью прикрываются. Туманян в далёкой России умирает от всего зла вашего, изболевшийся душой, а твои тут живут, живут, не умирают, твои — твой дед и мой свекор Аветик, его брат Есаи, брат Арутюн, Акопа лошадь задавила, Осеп в поле простыл, пришёл домой, помер, Есаи потом утонул, Аветика старость в могилу унесла. У ваших ни одной героической, ни одной красной, настоящей человеческой, такой, чтоб любо-дорого было, такой смерти у ваших ни одной не было… И над всеми этими остолопами — их отец, ста, не знаю, с чем лет. Как деревья стоят, на корню гниют. Ни зла в этом мире не понимают, ни добра — дерево, куст, что тебе сказать, ну что-то вроде тяглового, вроде сорной травы, а боль этого мира не их, к ним не относится, чьё бы ярмо ни было, тут же шею подставят, да, да, есть хотите — кушайте нас, волы нужны — запрягайте, топор у вас в руках — рубите, мы деревья.
Как затравленный зверь, Амаз бросается к вашим, в овраг. В Дарпасе братья моей мачехи устраивают пальбу. Отовсюду свистят и кричат. Этот бросается к вашим, в овраг. Дсеховский священник будто бы сказал ему: «Спрячься в кошакарском лесу, ежели волк тебя не сожрёт, спасёшь голову».
«Дремучий лес, там только и спрячешься… а ежели и лес не спасёт, кидайся в Аветикову отару». Не потому, что у Аветика много овец, спрячешься, затеряешься среди них, а сами они, аветиковская порода, сами они — овцы, ступай к ним. С сиротками, ухватившимися за подол, моя тётка Манишак выйдет брату навстречу: «Что было, то было, Ишхан-джан, я уж всем простила, ты тоже зла не помни». С жалкой улыбкой на лице выйдет к моему отцу твой дед Аветик, но, чтоб что-нибудь сказать, попросить, на это ему языка не хватит, поскольку круглый год с пчелой, с деревом, с тесаком — где ему было человеческому языку выучиться! Да в придачу твой дед Есаи. В придачу твой дед Арутюн. И, будто всего этого мало, их отец, слепой-слепой, слепой-слепой, постукивая палкой, придёт, встанет перед Ишханом: «Что там случилось, Аветик, плохо сегодня вижу?» И тут же — куст кустом — твой отец, вот тебе и отара овец, попробуй-ка ты среди этих чучел ружьё поднять.
Да почему, в чём дело, что случилось?.. Столько прощать, прощать, прощать, прощать, забывать — во имя чего? Столько зла кругом, и всё прощать? Столько прощать, прощать, прощать. Прощать, прощать, забывать, прощать, прощать, и столько зла. А кто виноват? Ты, сын мой, ты, моя надежда, моё страдание, моя забота, виноват ты.
«Чтоб тебя…» Мой отец бежит, перекрывает Амазу дорогу в лес и сам по лесу, по лесу, по порожку поднимается с ним вместе. А этот — по открытому склону по земле ползком, ползком… После дарпасовских родников овраг ведь узкий делается, помнишь? И тут отец мой и он приближаются друг к другу, и мой отец стреляет поверх садов и поворачивает этого от Двойного родника. Мой отец хочет повернуть, привести его в Отшельников скит, но Чобаненц-свинопас стреляет в Амаза и убивает. Наповал убивает возле дарпасовских мельниц. Мой отец, говорят, убивать не думал. Мой отец будто бы хотел загонять его. Знаешь, когда скотина отравится, когда змея человека ужалит, гоняют, заставляют бежать так, чтоб дух из тела вон, чтоб семь потов сошло, но вместе с потом и яд тоже выходит, и человек делается лёгким, свободным, словно во сне летает… Но свинопас наших родичей стреляет в Амаза, и тот падает мёртвым возле дарпасовских мельниц. И синеглазые сыновья Чобаненц смеются и говорят моему отцу: «Да ведь и жалко было, сколько же он мог прожить так, со страхом в душе?»
Так-то.
И потом, когда мой отец нагнулся и сделался приступочкой, холмиком… приступочкой, холмиком, камнем, пнём, плетнем под ногой арзумановского Рубена и сказал: «Становись, становись, прыгай». А он тяжёлый был мужчина, лошадь под ним прогибалась, какой он тебе прыгун, но твой дед согнулся в три погибели, сделался камнем, чтобы тот встал на него и, взявшись за уздцы, чтобы возился, не мог сесть на лошадь, всё стоя на спине твоего деда, поскольку встать на колено Ишхану, чтобы так подняться, он не мог. Про это уже ты мне рассказал. Ты этого Ишхана видел, сын мой, сын мой… Но то ведь мой отец. Мой отец, да, мог склониться, мог стать камнем и сказать: «Давай, давай, давай… давай ногу, парень, прыгай». На то и жизнь, сын мой. На то и жизнь. Я своего отца не защищаю, я от него никакой пользы не видела, он и после того, как увидел меня в тюрьме босую и заплакал, и после этого он мне обуви не купил, его пользой мне должна была быть твоя звенящая и мстительная кровь, но и того не получилось, нет, не получилось… Но я говорю: «А хорошо ли, что твои, твои здешние, они не склоняются, и не выпрямляются, и не живут, сонные, добрые, ленивые, произрастают себе, ежели ты срубил их, значит, срубил, ежели не срубил, значит, живые ещё, шапку с головы у них ежели унесли, значит, унесли, ежели не унесли, на голове ещё, значит».