Грант Матевосян - Твой род
«На минутку только и сомкнул глаза».
Рассказывает:
«Сказал: «Нашли кому ружьё доверить — он одной рукой за штаны держится, чтобы не упали, другой…» — и на минуточку закрыл глаза».
Нет, это он потом Асканазовой матери, матушке Воски, сказал, доброй обездоленной женщине. Это она одна во всём селе видела мои опухшие ноги, моё сиротство, но что она могла сделать, сама каждый божий день у того, у другого одалживала хлеб, иной раз и мне от этого хлеба перепадало, а большей частью никто ей не давал, потому что она взаймы просила, а это почти на попрошайничество смахивало, потому что, если бы и вернула, кто бы стал есть их хлеб. Походя мой отец сказал в сторону их сарая: «На хачеровском кладбище валяется, идите своего вояку заберите, одной рукой ружьё держит, другой — штаны подбирает». Моя мачеха рассказывает: «Голову на одну секундочку к подушке приложил, секунду спал или не спал и вдруг вскочил, будто змея ужалила: «Ух ты, Отшельников скит!»
Моя мачеха выскочила за дверь и к моей бабке:
«Наны-джан, сказал — Отшельников скит. Вуй, наны-джан, не к добру сказал…»
В Отшельниковом скиту ещё до того, как мы с братом родились, большое было кровопролитие, и народ боится говорить об этом, кто говорил об этом, убитым оказывался, кто говорил, от какого-нибудь несчастного случая, от чего-нибудь неожиданного погибал. Но моя бабка сказала моей мачехе:
«Ружьё не прячь, врага своего нашёл мой сын, не вздумай ему мешать».
Мой отец на минутку сомкнул веки и как во сне увидел — на камне сидит ахпатец и прислушивается, когда раздастся выстрел Асо и кончится жизнь Ишхана. Прислушивается из своего Ахпата — поверх Акнера и Ванкера, через всё замершее манацкое ущелье, это он вложил в руки Пыльному Асканазу ружьё и сидит теперь в своём Ахпате, пошёл к Отшельникову скиту, сел на камень и ждёт, когда раздастся выстрел. Безобразная осень. Деревья голые, чёрный ворон летает, в горах выпал снег, овраги и ущелья стоят притихшие — в Ванкере если орех зубами разгрызёшь, в Ахпате будет слышно.
А про это уже мне бабушка рассказала. Когда всё уже забылось, отошло и моё знание не принесло бы новой напасти на мою сиротскую голову, расчёсывая мои волосы, заплетая их в косу, плача, моя бабушка про всё это мне рассказала. Мой дед был священником, и, значит, моя бабка была попадьей, в доме у них святая книга имелась. После того как моя тётка, бабкина дочка Манишак, овдовела в Ахпате и мой дед умер, моя бабка оделась во всё чёрное, забралась в дом и молча ждала, когда смерть придёт за ней, но прожила долго и про все здешние дела была хорошо осведомлена — кто кого притесняет, кто чьей женой завладел, кто где в засаде притаился, чью скотину хотят прирезать и из какой безвестности и на кого пуля выскочит. Ахпатовский наш зять, муж моей тётки Манишак, имени его уже не вспомню, это ещё до меня, и моего брата, и нашей мачехи было, даже до прихода в наш дом моей пресветлой матери было… ахпатского нашего зятя мельник и его сын Амазасп убили. Имя Амазаспа не вру, правильно говорю. Через весь Ванкер, потом через Акнер, по чёрной пашне, что возле Большого камня, мой отец бежал и кричал в сторону Ахпата:
— Амазасп, Амазасп… Амзо… Амазасп… Амаз…
Я стояла перед телегой возле волов. В руках слабый прутик детский. Под колёсами камня нет, груженная Ишханом телега давит на волов, вот-вот задавит, и волов задавит, и меня. Ну, думаю, Ишхан меня убьёт. Думаю — уйду в город, вот спущусь сейчас и пойду, спрашивая, спрашивая, найду, где мой брат в учениках сидит, найду брата, возьмёмся за руки и уйдём, скроемся навсегда от этого Ишхана, от этого Ванкера, от этой мачехи. Тот бедняга Асканаз всё стонал и стонал, и вдруг смотрю, хочет подняться — как весенняя тощая скотина, задницу от земли оторвал, а встать на ноги не может, повалился снова. Под конец сел. Сел и смотрит. Смотрит, смотрит… ничего не видит, говорит «вот», сам себе говорит «вот»… потом заметил меня:
— Доченька?..
Потом расплакался — как ребёнок захлёбывался.
— Видела, что твой отец со мной сделал?
А что ему оставалось, моему отцу?
— Ни стыда у него, ни страха… — и плачет, и хочет встать, но больно ему, и он снова плачет.
Сказал мне — подложи под колёса камень, я подложила, но ты представь, как может подложить камень твоя Нанар. Сидя, как ребёнок, подполз-подполз, подтянулся и сам подложил камень. И некрасиво так плачет. И ещё ему волов развязать, ещё ему мучиться, развязывая сидючи туго стянутые Ишханом узлы, и, так и не сумев развязать их, ещё ему горько плакать, а ещё вол должен наступить ему на ногу, и он ещё должен взвыть, потому и говорю, что совесть в животном хороша, а в человеке, который к тому же тряпка, жалость и совесть — это одни сопли.
И словно на выстрел — весь Ванкер высыпал на улицу и побежал — словно на чёрных пашнях целая воронья стая поднялась.
«Амазасп, Амазасп, Амазасп». Припав к лошадиной морде, никого кругом не видя, Ишхан пересёк пашни и поскакал дальше, стегая лошадь плёткой. Смерть слепая бывает и видит только отмеченного своей печатью, как слепой камень катится, через голову одного перекатывается и бац — в другого.
Ишхан только Отшельников скит перед собой видел и в скиту на камне — Амазаспа сидящего.
— Амазасп, Амазасп, Амазасп… скажите Амзо, чтоб бежал… Амаз…
Как вспугнутое стадо, народ бежит по пашням. Люди устали от воровства, от предательства, от убийств — «Амазасп». Голос от Акнера катится, доходит до Ахлата:
— Амзо скажите, пусть бежит, пусть бежит… Амазасп, Амазасп…
И я тоже хочу бежать, кричать, я тоже хочу в Отшельников скит… А что даст мне Отшельников скит, что мне, сироте, там достанется… да, а этот несчастный мучается тут и плачет, мучается, дрожит под волами и плачет… А Ишхан его и не заметил даже, посмотрел как на пустое место, проехал дальше. Народ — за Ишханом: «Амазаспу, скажите… Амазу…» Амазу сказали. Ему и отец сказал во сне, и сам он себе сказал ещё раньше, что Ишхан придёт в один прекрасный день. Они оба, Ишхан и Амазасп, работали на строительстве железной дороги, потом вместе воевали у Андраника — смутные были времена, — ещё где-то вместо дрались… и всё это время приглядывались друг к другу. Мой отец раскусил его — и он тоже всё про моего отца сообразил. Выбежав за Акнер, не добежав до Ахпата, люди останавливаются на холме как вкопанные, ну как будто воде дорогу перекрыли, — Амаз из Отшельникова скита стреляет, убивает лошадь под моим отцом и кричит, размахивая ружьём: «Не подходи, Ишхан, не пощажу». Мой отец, говорят, молча, камнем канул в овраг, и, если бы вы сквозь сон слышали топот смерти и голос ночной совы, вот точно так, топоча, выбрался он к Отшельникову скиту. Амазасп, говорят, замычал и побежал через холмы, то показываясь, то исчезая.
Амазасп, значит, кидается в сторону Ахпата. А священник заперся в монастыре. Там над дверью и сейчас ещё есть след от пули моего отца. Да, Амазасп — к церкви, а священник изнутри Амазаспу: «Ованес Туманян в Дсехе ежели спасёт тебя, так и спасёт, а больше никто не может». Мой отец в это время оборачивается и ещё одну пулю выпускает в сторону Мельникова дома — брат Амаза обмирает у себя в доме, этот амазовский брат безответный, безобидный, потому что, ежели господь одного из братьев наделяет мутной злобой, то другого оставляет невинным агнцем. Про все эти вещи бабка хорошо знала, попадьей ведь была, в доме святая книга имелась. Моя бабка сказала моей мачехе: «Отшельников скит? Ишхан мой врага нашего нашёл, не вздумай мешать моему сыну».
Моя тётка по отцу, Манишак, была в Ахпате невесткой, шестнадцати-семнадцатилетняя девочка-невестка, рядом первенец лежит, спит. Имени мужа её не помню — на уме одно хорошее, поступь лёгкая, открытый ворот — ранним утром спустился он к орешинам возле мельницы орехов натрясти, в Ванкере и Ахпате про орех «какал» говорят, ранним утром спустился какалу набрать, а жена после придёт, с ребёнком на руках, ребёнок станет играть с орехами, и они соберут-подберут все рассыпавшиеся в траве орехи. И приходит жена и видит — лежит под деревом, окровавленный, мёртвый уже. В замужестве очень несчастливой была моя тётка Манишак, и здешнего её мужа Акопа, брата твоего деда, лошадь убила в тот далёкий праздничный день, на сентябрьском звенящем солнце, на гумне. Всему миру радость — нам чёрное горе.
А что было-то, как дело было? Взобрался на дерево, сидит на ветке, сейчас начнёт трясти её, сухие орехи посыплются на землю, сухо постукивая, шурша в траве. По всему скиту яркая рыжая осень стоит. Сам, говорят, безобидный, наивный, волос лёгкий, синеглазый парень такой, шутки шутить любит, и трусливый немного. Те, кто в шутку всё обращает, — они все трусливые, боятся, не дай бог, серьёзными показаться, или же грустными, или ещё хуже — тяжёлыми, боятся не понравиться и шуточки шутят, всё шуточки шутят. Вот он уже собрался по дереву ударить, и вдруг смотрит, и что же видит — казаки тихонечко обступают Отшельников скит. На дороге возле мельницы стоит фургон, рядом со штыком наперевес русский казак стоит, а пониже пещеры мельник и его сын Амазасп, а казачье войско от куста к кусту, от камня к камню — оцепляют весь скит. Ну, там книги какие-то нашли, а что там ещё было, неизвестно. Казак сидел в своей России, почём ему знать, что у нас в Отшельниковом ските делается, — мельник и его сын Амазасп привели и место указали, а сами в сторонку стали и смотрят с тропинки. Ребята стреляют или же не стреляют, не знаю, но офицер на всякий случай гранату туда бросает. И ещё одну следом. Потом заходят внутрь, свечку зажигают и в свете той свечи — кто стонет, кто притаился, кто в крови уже. Потом офицер приказывает и казаки выволакивают всех — в фургон. И уехали. И остался молчаливый овраг, словно сон дурной приснился. Мельник с Амазаспом поворачиваются, чтобы идти, и видят — на дереве замер от страха, смотрит на них кто-то. Подходят, обманом спускают с дерева, и о чём там они говорят, не знаю, но потом — раз — и головой его об камень. И всё, и кончено. Этот пёстрый осенний овраг, и под орешиной, окровавленный, мёртвый уже, наш зять лежит: