Грант Матевосян - Похмелье
Он говорит, яблоня стареет, корни, мол, уже не держат. Говорит, чтобы она не требовала питания от корней, он спилил лишние ветки… он пришёл, стал среди сумерков возле дерева и постаревшим голосом сказал, повернувшись к дому, где клокотал на печке чайник: Геворг… принеси пилу… — а потом в сумерках сам пошёл, достал пилу и неверными шагами вернулся, спилил половину ветвей. И поволок их к хворостяной изгороди.
Я убрал со стола кофеварку и кофейную чашку, и на столе остались яблоки и ящик из-под них. Аромат их заполнил все уголки комнаты. Говорят, птицы могут летать, потому что косточки в их крыльях пористые, наполняются лёгким воздухом, они наполняются лёгким воздухом, и птицы в восторге хотят лететь.
Гранаты?
Гранаты. Четыре штуки. В нашем селе гранаты не растут. В Сибири они есть, в Ленинграде есть, везде — есть: кавказский торгаш, подхватив ящики, едет в Магадан и говорит там: это гранат, сто рублей штука, с другого конца земли вёз. В стране, где растёт гранат, ещё живут два-три садовода, у которых гранат и Магадан никак не связываются в сознании. Я закрываю глаза и вижу: в Касахе, стране гранатов, старый азербайджанец подвёл к своему дому осла. Прямо к двери. И поставил его лицом к деревне армян, к Цмакуту. Потом приволок, взвалил на осла две бесхитростные корзины и сказал ослу — стой смирно, жди, и осёл, похлопав глазами, стал ждать. Азербайджанец из Касаха принёс и стал складывать в корзину из ивовых прутьев бесхитростные гранаты: две в эту корзину — две в ту, четыре в эту — четыре в ту, шесть в эту — шесть в ту, не мешай, сказал он ослу, не сбивай со счёта. Восемь в эту — восемь в ту, десять в эту — десять в ту. Жена его крикнула на внука: тише, дед считает, собьётся со счёта. Двенадцать штук с этой стороны — двенадцать с той. Сто штук с этой стороны — сто штук с той. 100 — 100. Тошшш, — сказал он ослу, — Цмакут помнишь где? — И пустился в путь под мягким осенним солнцем, когда желтеют, поспевают на крышах хлева тыквы, и собаки внимают солнцу, а самый красный на свете — гребень петуха, но связка перца тоже красная. И вот уже азербайджанец из Касаха кричит в селе Цмакут: кому гранат, сладкий гранат… меняю на картофель, гранат… — и все смотрят — за изгородью нет никого, потому что одного цвета и изгородь, и осёл, и корзина, и азербайджанец. Только одна очень красная точка горит-пламенеет — вон там, и если это не гребень петуха, значит, это гранат в руках азербайджанца.
Пара белых шерстяных носков.
Эта женщина не может поверить, что государство тоже может связать что-то такое, что будет греть так же тепло и будет таким же красивым. Государство, по её мнению, вяжет или тёплые грубые носки, или тонкие холодные. И не забота государства — уход за её ненаглядным сыном. Эта женщина не хочет никому перепоручать заботу о своём сыне. Геворг забудет укутать шею, горло у Геворга заболит в этой холодной стране. От работы с землёй, с дровами, с самогонным аппаратом пальцы её огрубели. Пальцы её сделались неловкими, не сгибаются хорошо, спицы то и дело выскальзывают из них. Она покупает в магазине носки и даёт их надевать отцу, а для меня вяжет сама. И за эти пятнадцать лет, полных самых разных забот, она не забыла размер моей ноги.
Головка сыру.
Мол — что? Головка овечьего сыру. Но зачем, для чего? Якобы живущий в Москве Анастас Микоян не забыл ещё вкуса похлёбки из авелука и якобы его родичи из деревни присылают ему мешок авелука.
«Слушай, муж, не стыдно, как думаешь, будет послать ребёнку головку сыру?» — «А что тут стыдного?» — «Не знаю, Москва всё-таки, товарищи, окружение, что скажут…» — «Что он, лучше Микояна, что ли, твой сын, неси сыр, не морочь голову».
«В твоём многолюдном городе Москве ты откроешь эту посылку — не обижайся, что она такая нескладная, потому что матери твоей нет здесь, и всё это я сложил кое-как сам и очень торопился, потому что Валод едет на машине в Овит, хочу послать с ним по той причине, что сам не могу оставить скотину без присмотра, а мать твоя поехала к своим, а также болеет немного, вот уже месяц в районной больнице лежит и вестей от неё нету, а я не могу оставить скотину и поехать к ней. За хозяйством и колхозной скотиной кое-как присматриваем с Гикором на пару, пока твоя мать вернётся. Эти носки мать связала в больнице и прислала для тебя. Не вздумай связываться со всякими пьяницами, стыдно, если ты в твоём возрасте ввяжешься в какую-нибудь драку или историю. Наши ни пенсия, ни зарплата ещё не пришли, хотел послать для тебя немного денег, деньги все отдавай на еду. Уже зовут, кончаю письмо, не застуди себя. Акоп. Когда пришлю деньги, купи мне шапку с ушами, уши у меня очень мёрзнут. Будь здоров. С руководством своим будь хорош».
Он идёт, спотыкаясь, неверными шагами, под мышкой у него охапка сена, если увидят — из-за охапки никто ругаться не станет, а вязанку тащить уже трудно, а лошадь осенью потерялась в горах, верней, украли её, кто-нибудь из Касаха или Иджевана увёл. Иджеванцы. Отец пообещал односельчанам решить вопрос пастбищ, Геворг пообещал помочь ему в этом — но ведь неудобно, чтобы Грайр и Геворг занимались такими делами, для их имени нехорошо.
— Спи, спи, — сказал я себе, — когда поедешь в село, купишь ему хорошие часы и ушанку купишь, — я закутался в одеяло и повернулся к стене. — Закрой глаза, дыши спокойно, ровно, ещё ровнее… всё очень хорошо, спи. Но письменный стол, белая бумага на нём и полная чернил авторучка звали меня, и стул приманивал своей холодностью.
— Спи, потом встанешь, напьёшься кофе и поработаешь на славу, как косарь… — «Если у пчёл есть язык и они могут говорить друг с другом и обсуждать свои дела… к голому склону Синей Горы прилепился можжевеловый куст и зовёт за собой…» — Пропади ты пропадом, не хочу тебя! — я отшвырнул одеяло, выпрыгнул из постели и сел к письменному столу. — Форма формы формы формы… коньяк восемь рублей + говяжья вырезка с грибами пять рублей + осетрина три рубля + ржаной хлеб 0,10 рубля + сигареты Вильсон три рубля + такси 1,50 рубля + …
В дверь постучались. В комнату заглянуло улыбающееся лицо Тимура Мирбабаева.
— Ну что, Хэм, работаешь, Хэм? Как пахнет у тебя.
— Работаю, Гасан Задэ Гаджи Мурад Тепак Ити-оглы.
— Американец Хэм работал в брюках, — он вошёл в комнату, ухоженный, приглаженный, причёсанный, — а ты, значит, предпочитаешь голышом. Смотрите-ка, армянский Хэм натюрморт себе поставил: яблоки и сыр, и дощечка с адресом, ты что не бросишь литературу, не займёшься живописью, Хэм, армянская литература здорово бы выиграла, не думаешь?
— Не трогай, прошу тебя.
— Неужели армянский народ всё ещё производит сыр, я думал, армянский народ производит одних только писателей.
— Возьми яблоко и уходи.
— Ты что же, не идёшь на Бергмана?
Я вытолкал его, запер за ним дверь и забрался в постель.
— А что, Ева Озерова ничего бабёнка? — сказал он уже из-за двери.
— Иди ты к такой-то матери вместе с Озеровой! Надоели! — И я сказал себе: — Жизнь состоит из полных и пустых дней, ты можешь разрешить себе несколько пустых дней, спи. Бай-бай, скотина, бай-бай…
Из колыбели выглянула беззубая, как мякина, улыбка моего сына, а моя дочь вышла на цыпочках из комнаты. «Чтобы братик заснул, братик вырастет, станет большим братиком, вместе будете в прятки играть», — от гладильного стола с улыбкой закрепила этот семейный союз Асмик, в жаркой кухне клокотал чайник, и я вспомнил, что от моего сына пахнет молоком.
Во всяком случае… во всяком случае, как получается хлеб? Собирают колосок к колоску, в каждом колоске двадцать зёрнышек — два грамма, колосок обмолачивают, зерно сушат на солнце, потом мелют его на мельнице, получается мука, из муки делают тесто, приносят дрова, чтобы разжечь печь. И всю жизнь ругаются, собачатся с лесником… Я проснулся в этой зелёной комнате, в общежитии, в Москве. Плечо у меня замёрзло, а ноги были словно в тёплой вате. «Что это, что это — нос горячий, задница холодная, если узнаешь — поеду вместо тебя в Кировакан». Я проснулся, потому что в дверь стучали.
— Войдите.
Дверь снаружи толкнули, она не открылась.
Он ворвался в комнату, злой, как собака, спросил у меня:
— Ты что, спал? — и пошёл и сел с размаху на стул возле письменного стола.
Я надел брюки и мягкие домашние шлёпанцы. Он взял ручку и зацарапал по бумаге. Потом спросил как бы между прочим:
— Куда ты эту потаскушку дел?
— Какую потаскушку?
— Потаскушку. Еву Озерову.
— Какая же она потаскушка? Женщина как женщина, живёт себе.
— Ты привёл её сюда?
— Нет, Эльдар, не приводил.
— Молодец, — сказал он.
Он весь сосредоточился на одном из листков, и, прежде чем засмеяться, поглядел на меня из-под рыжих бровей и спросил коварно:
— Ты что это натворил, слушай?
— Что я натворил?