Грант Матевосян - Мать едет женить сына
— Дед Риты?
— Да… Риты, да.
— А сколько он туты съел?
— Пуд. Пудовое ведро.
— А потом что было?
— Во время обеда про это нельзя говорить.
— Отправь меня в Ереван.
— В январе на каникулах повезу.
— Я навсегда хочу.
— Седьмой класс кончишь — тогда.
— Тогда я и так поеду. Я сейчас хочу.
— Так и так, говоришь, поедешь? А нас, значит, одних оставишь? Что же мы тут без тебя будем делать?
— Не знаю, не моё дело.
— А чьё же?
— А Армена, как же его отправили?
— Думали, выучится и вернётся, а он, видишь, не вернулся.
— Мы с Арменом в городе будем жить, вы — здесь. Я буду приезжать к вам. Иногда.
— Ладно. Седьмой кончишь, там видно будет.
Симон, усталый и оглохший, возвращался с поля домой — огни в доме горели, в саду журчала вода, в печи помаргивал огонёк, но в доме была тишина. «Опять, наверное, с дочкой поругалась». Симон кашлянул и вошёл в дом — дочь не слушала своего любимого концерта по заявкам, не сидела за столом, уткнувшись в книгу, как всегда. Агун одна сидела возле сундука с приданым дочери и плакала. «Ну что, опять поругалась?» — «Дочка наша в Кировакан убежала, Симон». — «А экзамены как же?» — «Пятёрку получила, с учителем и убежала». Симон сел на тахту и подождал. Ничего не происходило. Свет в комнате горел, висел ковёр на стене, во дворе клокотала вода в чайнике, на подоконнике стояла стопка дочкиных учебников, и потягивала носом возле сундука Агун. «А парень-то, — сказал Симон, — парень-то хоть приличный или шпана какая?» — «Учитель истории», — прорыдала Агун. «Ну ладно, ладно, не плачь». — «Вчера поругались с ней, сказала «больше домой не приду», а я этим проклятым языком, вырвать бы его, вырвать с корнем: «Этого-то я и хочу», — закачалась перед портретом дочери Агун. Симон, покряхтывая, прилёг на тахту, облокотился на мутаку и глухо и устало сказал: «Арменак приедет, что-нибудь придумаем». И так и заснул на тахте одетый, а утром, утром постель дочери была пустой и навевающей грусть. Армен в то лето на каникулы не приехал, только шуточки шутил из Сибири: «Без гонорара строчки не могу уже написать, потому и письма пишу редко». В газетах появлялись его статьи, которые были не так чтобы очень хороши, но той осенью его за эти статьи похвалили. Он прислал весточку, что приедет в ноябре дней на пять, но в ноябре он диктовал статью по телефону то ли из Болгарии, то ли из Чехословакии. Агун в то время тридцать семь лет было, Симону — сорок восемь. Когда Симону было уже восемнадцать, а то и все двадцать, а Адам был уже женат, дед Абел и бабка Арус родили Акопа. Да и что тут стыдного? Балагуры немного побалагурят, люди понятливые поймут, что трудно на свете жить одиноко, как сыч. А вообще-то ребёнка мы для себя рожаем, а не для каких-нибудь там балагуров или умников. Немножко неловко будет перед Арменом — его видели в поезде Тбилиси — Ереван в большой компании девушек и парней, и парни у всех на виду обнимали этих девушек за шею, но, если у Армена есть хоть капля сознания, пускай войдёт в положение родителей. «Рожай, — сказал Симон, — тебе тридцать семь лет, мне сорок восемь». — «Симо-о-он, — из-под Цицкара позвал Фило, — магарыч за тобой-о-ой… магары-ыч». Косари налегли на Симона, пристали — пляши-де, ещё один журналист родился. Виски белые-белые, волосы редкие — Симон два-три раза покрутился на месте, потом засмеялся смущённо: «Айта, неудобно, оставьте». Потом они поволокли Симона в конец поля и сказали: «Коси снизу вверх», — и сами выстроились за ним. Потом все выпили мацуну и мёда — за здоровье новорождённого журналиста и погнали Симона за водой. А вардановский косой Арто привязался — должен, мол, протащить меня на закорках, но тут Мушег схватил Арто за руки и посадил Симона тому на закорки. Целый день прошёл в шутках и смехе, но вечером по дороге домой Симон сказал товарищам: «Нет, этот наш будет, тот — всему миру, этот нам». — «И не заметишь, как за братом потянется, — усмехнулся Мушег, — в город, дай бог долгой жизни городу». Безлунная была ночь, лес был тёмный, как грязь, спускались, спотыкаясь, напарываясь на деревья, чертыхаясь. Когда же выбрались из лесу и ступили в село, вардановский косой Артавазд отошёл на шаг от тропинки и приказал шепелявя: «Дивизия, становись! — И, пропустив всех вперёд, сказал сокрушённо и весело: — Вашу мать… слепые, хромые, плешивые, самый молодой из нас вроде бы я, а поглядите-ка на меня, ни одна женщина в городе не позарится на такую образину». У поворота Симон остановился и позвал всех к себе выпить по стаканчику. И когда они проходили мимо дома деда Никала, что в овраге, Симон сказал: «Честно вам говорю, этого для села делали». — «Никто своему ребёнку худа не желает», — сказал Мушег, и Симон ответил: «А себе худа желает?» — «Болтаете всякое, прямо как дети, как будто всё в этом мире по вашему желанию должно устроиться, жизнь, она течёт сама по себе», — и Симон оглянулся и увидел дядюшку Аршака из Врацонцев — он стоял по ту сторону ручья и искал место поуже, чтобы перейти ручей. Мир праху твоему, Арашак. «Агуник-джан, как ты?» — тихо спросил Симон. «Это кто там с тобой пришёл?» — «Ребята наши, позвал выпить по стаканчику». — «Какие ребята?» — «Да наши, косили вместе». — «Чуда-ак, ох чудак!» — улыбнулась Агун, и Симон не понял, почему она так сказала. «Сейчас провожу их», — сказал Симон и пошёл в маленькую комнату с литровой бутылкой — там под электрическим светом, как перебитые, навалились друг на дружку и спали ребята — небритые, лица в морщинках, лысые и полулысые, косые, кривые, шепелявые, беззубые или с одним-двумя зубами, — ребята спали сидя, и Симон понял, почему Агун так сказала.
— Ахчи, это как же ты дотащишь всё?
— Что, пожалуйста?
— Говорю, как столько повезёшь?
— Я каменная.
Симон оседлал возле дверей хлева лошадь, потом привёл, привязал её к балке:
— Будем грузить?
— Ежели сон тебя не сморил ещё.
— Здорово тяжёлая поклажа. Адам!..
— Нет!
— Что нет?
— Не зови, вдвоём управимся.
— Э, Симон, чего тебе?
— Что, телегу делаешь?
— Да потихоньку.
— Иди сюда.
В дверях младшего сына возликовала старуха.
— Вот так. Помогайте друг другу, друг друга защищайте, совета один у другого спрашивайте, так и живите, — пробормотала старуха.
— Агуник. — Симон вошёл в большую комнату. Агун одевалась. — В этой юбке поедешь?
— Да, Симон.
— А не тесная она тебе?
— Ты своё дело знай делай. Одну лошадь надо оседлать — ты брата позови, и младшего вызови, и Мурадов кликни, может, удастся всем селом оседлать лошадь.
— Всё говоришь, говоришь, не даёшь человеку рта раскрыть.
— Для того чтобы выслушать твоего брата Адама, целый год нужен да клещи побольше. Чего тебе?
— Говорю, напишем письмо, пускай сам за своим грузом приедет.
— Молодец!
— Или же давай я поеду, тебе одной не справиться.
— Поедешь, месяц там просидишь. Потом спроси у тебя — какая, мол, невестка из себя. Да так, скажешь, девушка как девушка. Что Армен делает? Что-то делает. На брюки, на рубашки должен был купить, где всё это? Да купим, успеется. Что ж, Симон, поезжай, если хочешь.
— Да ведь больная вернёшься, знаю.
— Моя болезнь на минуту, это вы стонете и кряхтите годами.
— Вот они, держи. Куда прятать будешь?
— Сколько здесь?
Симон стал считать, медленно, то и дело сбиваясь и снова начиная счёт.
— Брат твой идёт, кончай, — прошипела она.
— Семьсот.
— Семь тысяч?
— Да. Куда будешь прятать?
— Тебя не касается, — прошипела она.
Во время войны они поехали в Тифлис проведать ребят — Арус была, Красная Сато, она сама, егоровская Сируш. Возле Манаца свет в поезде погас, и женский голос вскрикнул и запричитал: «Унесли, унесли, детей моих голодными оставили, душегубы!» Кто-то отпрянул к стене, и тут словно кто шепнул Агун, что это её брат Валод. Агун зажгла спичку, поднесла к его лицу и сказала: «Валод?» — «Агуник? — сказал он и задул спичку. — Ты что тут делаешь?» — «А ты что делаешь, что это ты тащишь, ну-ка? — Агун подалась вперёд и протянула руку к мешку: — Сейчас тебя милиции отдам, хулиган несчастный… — В темноте ещё какие-то руки тянули к себе мешок, и рук этих было много. — Ишхану скажу, Валод, бессовестный… жалко ведь женщину», — попросила Агун. Валод засмеялся: «Братцы, сестра моя это… Агуник! Не сходишь в Манаце? Ишхан для тебя мыла купил», — и, прежде чем поезд остановился, то ли спрыгнули они, то ли перешли в другой вагон, а та женщина уж так благодарила Агун, так благодарила…
— Две пятёрки, одна трёшка и рублёвка — сколько будет?
— Десять, четырнадцать.
— Отдали деньги на билет. Сколько тут — трёшка и рубль — четыре? Билет разве четыре рубля стоит?
— Сдачу тебе вернут. Но вещей много, боюсь, что и за вещи возьмут.