Грант Матевосян - Август
— Бедный мой Колагеран.
Грант Карян сел, потом лёг на скамью, и длинный его рост понравился ему, и то, что белая рубашка должна была чуть-чуть запачкаться, это тоже понравилось ему, и он подумал: «Вот мы и на станции Колагеран».
…Над его головой постучали по скамье пальцем, и кто-то потянул его за ногу. Грант Карян проснулся — милиционер то ли улыбнулся, то ли был огорчён.
— Образованным человеком кажешься, нельзя ложиться на скамейках.
Грант Карян, выбритый, плечи — косая сажень, красивый и ладный, сказал милиционеру снизу вверх: «А?» — и, руки в карманах, снова улёгся.
— Тебе говорят! — И Грант Карян снова сел. — Ездиют в Ереван, голову там оставляют и приезжают. Сказано нельзя — значит, нельзя.
— Ладно, ладно, не сердись, — сказал Грант Карян и вышел из зала. И, стыдясь, вспомнил, что никакого такого твиста с Каринэ из политехнического он не танцевал. И, увидев сваленные в кучу на тротуаре свои корзины и чемоданы, он подумал: «Как же нам теперь отсюда выбираться?»
Милиционер, установив порядок, расхаживал довольный по тротуару. Он дошёл до родника, вернулся, посмотрел на меня, посмотрел на рельсы внизу и сказал:
— Не стой здесь, собери вещи, иди на шоссе, машины там останавливаются.
— А бывают машины? — спросил я.
— Когда как, сам знаешь.
— Спасибо, — сказал я.
В семь часов случилась машина. Когда я услышал её шум, я сказал себе: «Грант Карян всегда был счастливчик». Потом показалась сама машина — не грузовая — шамутовский «виллис», — и моя надежда померкла, погасла, как восемь лет назад, когда я не осмеливался голосовать перед легковой машиной. Мир сладкой жизни не принимал Гранта Каряна, Грант Карян не принимал сладкой жизни. Он сидел понурившись на корзинах, с которыми его связывали последние стипендии и надежда хоть немного порадовать мать.
— Эй, горожанин, — он свистнул мне. — Товарищ журналист! — В машине улыбался шамутовский врач, мой бывший одноклассник Меружан, он свистнул мне, и этот свист убил меня. Товарищ товарищу так не свистнет, хозяин слуге так не свистнет, так свистят разом взлетевшие вверх оставшимся внизу. Начиная с девятого класса, каждый дачник из Еревана был для них богом. Потом богами были только те из дачников, которые имели какое-либо отношение к медицинскому институту. Мать Меружа была им слугой и рабыней. Его пастух отец присылал для них с гор мацун в мешочке — «осенний мацун, айта, другого ничего вкусного нету, что у пастуха ещё может быть?» — и улыбался с крестьянской дальновидностью, и так мало-помалу — там мацун, тут хитрость, тут мёд — ползком-ползочком Меруж прикарманил диплом и вот теперь стоит передо мной, стряхивает с живота пыль.
И я вспомнил, как меня избили и как я после этого совсем не улыбался. И что били меня вовсе не три человека, а один, да и этот один не был боксёр. Это был прораб, муж Вержинэ. Перевозя на строительство цемент, он спрыгнул на ходу с грузовика, я шёл в библиотеку, схватил меня за руку: «Узнаёшь?» Я и в самом деле ещё не успел узнать его. Он двинул меня раза два и поехал со своим цементом дальше, на своё строительство.
— Что новенького, товарищ корреспондент, куда путь держите?
Собаке до того шла благодушная эта ирония, что мне стало стыдно за свои несколько напечатанных статей и очеркообразных опусов. На свете тысяча профессий, что же, мне именно было предназначено эту проклятую бумагу марать?
— Домой, Меруж, еду. В Цмакут.
— А-а-а… браво, браво, хорошо, что нас вспомнил.
— Приехал, а машины нет, сижу вот, жду, — Грант Карян встал, подтянулся и улыбнулся чарующе.
— Ждёшь, значит?.. Что нового в Ереванах?
— Ереван как Ереван, Меруж, жарко, пыльно.
— Вот как, — сказал он, и зевнул, и похлопал ладонью по рту. — Ночь не спали. День рождения тохяновской дочки справляли.
«А ты взял и вместо подарка мацун принёс».
— Хочешь, давай чемоданы повезу, а ты с корзинами сам доберёшься.
— Как там твой долг? — неожиданно спросил его Грант Карян.
— Какой долг? — Меружан изменился в лице.
— По химии разве не было у тебя хвоста?
— Нет.
— А-а-а, — протянул Грант Карян, — ну тогда хорошо. Я думал, у тебя хвосты остались. Ну браво, браво, раз так.
Тот ещё немножко подумал и сказал:
— Значит, не едешь?
— Благодарю, Меруж.
— Правильно делаешь, товарищ корреспондент. Тут стекло имеется, может по дороге поломаться, и дело у меня по дороге тоже имеется одно, задержим ещё тебя с твоими чемоданами, — он улыбнулся, — ты ведь у нас птица важная.
— Поезжай, конечно.
«Не может быть, чтобы ты без мацуна обошёлся».
Тот снова улыбнулся.
— Ну до свиданья, товарищ корреспондент, захаживайте к нам, — и ручкой сделал.
А я вспомнил коридор в университете, доцента Ахвердяна: «Об аспирантуре не подумываешь?» — и как в это время рядом с нами прошла совсем неглупая, женственная, полненькая, привлекательная карьеристка Аэлита — кандидат в аспирантуру и на всякую руководящую работу — в плотно облегающей её красивое тело одежде, и я враждебно посмотрел на её подвижную спину и проводил её взглядом до конца коридора, пока она не вошла в деканат. «Так ты подумай». — «Я подумаю», — и я по перилам съехал вниз. Потом съехал ещё один пролёт, потом — ещё, потом — ещё, ещё. Выходя, я сказал сторожу, который вот уже сорок лет летом и зимой носил военный китель, сапоги и военный картуз, я сказал этому сторожу Николу: «Хватит тебе в капитанах ходить, ты не думаешь о диссертации, а, Никол?» — и серьёзный Никол подумал, что, конечно, ему больше бы подошла диссертация и что университет не место для таких полоумных Грантов Карянов. А я в это время шёл по улице, под солнцем, и смеялся себе.
— Порожняя была машина, почему не поехал? — полюбопытствовал милиционер. Глаза его были серьёзны, словно он был озабочен случившимся, но мысленно он смеялся, потому что понял истинную мне цену — так, рублей пятнадцать, — тот же старый осёл, седло только поменяли.
— Не порожняя была, мацун вёз, — сказал я.
В словах этого Гранта Каряна, может, крылся какой-то смысл, может, нет, а может, он смеялся над ним, и милиционер осторожно, в меру посмеялся.
— Держи хвост пистолетом, — сказал ему Грант Карян и вошёл в помещение станции. — Я думаю, сейчас можно позвонить, соедини с Цмакутом.
— Здравствуй, Санасар, Грант говорит… со станции, — он со смехом согласился, что да, косого Егиша старший, и потому, что дела шли так хорошо, подмигнул телефонистке. — Санасар, я приехал, сижу на станции. Скажи там нашим, чтоб лошадь прислали… Нет, на себе не дотащу. Два чемодана, две корзины. До свиданья, жду.
Грант Карян достал из кармана полосатых брюк бумажник и из вороха, от ста сорока семи тысяч ста пятнадцати рублей, отделил пятирублёвку и протянул телефонистке.
— Давай мелочью.
— Мелочи нет.
— Поищи — найдётся.
— Не держу копеек.
— Как же нам быть?
— Пусть у тебя останется, потом вернёшь.
— Да ты что, спятил?
— Почему? — Грант Карян засмеялся.
— Слушай, кто же это у меня должен тут столько наговорить, чтобы я твою пятёрку разменяла и отдала тебе?
Грант Карян снова засмеялся и, смеясь, сказал:
— Ладно, сейчас в кассе разменяю, принесу.
— Касса вечером откроется.
— Пусть останется, — серьёзно сказал Грант Карян, — буду в ваших краях — зайду возьму.
Телефонистка уставилась на него удивлённо, и Грант Карян снова засмеялся. А телефонистка поморгала глазами, поморгала и сказала:
— Слушай… вот ещё сумасшедший… Слушай, отец у тебя чокнутый, и ты такой же, это что же с вашим семейством будет, а?
— А что? — засмеялся Грант Карян.
— Ещё и спрашивает!
— Нет, правда?
— Слушай, если я сейчас возьму эти деньги, и машина придёт, и ты с божьей помощью уедешь сегодня, на какие же шиши ты будешь папиросы себе покупать, а?
Грант Карян посмеялся до слёз, потом рассмеялся опять и подумал, что любит эту станцию и этот телефонный узел, где в ящиках нет ни копейки денег, эту телефонистку, у которой дома штуки четыре ребят, этого милиционера, и — бог свидетель — этого Меружана, и отца его с мацуном в мешочке, и добродушный, щедрый юмор людей своего края. И своего косого отца, и свою медлительную печальную мать, и своих девятерых косых братьев, и себя, сумевшего каким-то чудом умудриться и выйти прямоглазым, не косым.
Потом я сидел в зале ожидания; чеканя шаг, подошёл милиционер и встал надо мной.
— Сидя разрешается.
— А?..
— Спи, спи, ночь, наверное, не спал.
После восьми часов станция наполнилась крестьянами, в девять пришёл рабочий поезд и смел, унёс всех кур, все яйца, весь шум, всю зелень, масло, яблоки, галдёж, жалобы, мясо, сыр, угрюмость. Остались я, милиционер да старое станционное здание со старым станционным звонком.