Дмитрий Быков - Отсрочка (стихи)
Только то и смогу рассказать в ответ,
Как сходил по тебе с ума.
Не боясь окрестных торжеств и смут,
Но не в силах на них смотреть,
Ничего я больше не делал тут
И, должно быть, не буду впредь.
Я вернусь однажды к тебе, Господь,
Демиург, Неизвестно Кто,
И войду, усталую скинув плоть,
Как сдают в гардероб пальто.
И на все расспросы о грузе лет,
Что вместила моя сума,
Только то и смогу рассказать в ответ,
Как сходил по тебе с ума.
Я смотрю без зависти - видишь сам
На того, кто придет потом.
Ничего я больше не делал там
И не склонен жалеть о том.
И за эту муку, за этот страх,
За рубцы на моей спине
О каких морях, о каких горах
Ты наутро расскажешь мне!
* * *
Если шторм меня разбудит
Я не здесь проснусь.
Я.Полонский
Душа под счастьем спит, как спит земля под снегом.
Ей снится дождь в Москве или весна в Крыму.
Пускает пузыри и предается негам,
Не помня ни о чем, глухая ко всему.
Душа под счастьем спит. И как под рев метельный
Ребенку снится сон про радужный прибой,
Так ей легко сейчас весь этот ад бесцельный
Принять за райский сад под твердью голубой.
В закушенных губах ей видится улыбка,
Повсюду лед и смерть - ей блазнится уют.
Гуляют сквозняки и воют в шахте лифта
Ей кажется, что рай и ангелы поют.
Пока метался я ночами по квартире,
Пока ходил в ярме угрюмого труда,
Пока я был один - я больше знал о мире.
Несчастному видней. Я больше знал тогда.
Я больше знал о тех, что нищи и убоги.
Я больше знал о тех, кого нельзя спасти.
Я больше знал о зле - и, может быть, о Боге
Я тоже больше знал, Господь меня прости.
Теперь я все забыл. Измученным и сирым
К лицу всезнание, любви же не к лицу.
Как снегом скрыт асфальт, так я окутан миром.
Мне в холоде его тепло, как мертвецу.
...Земля под снегом спит, как спит душа
под счастьем.
Туманный диск горит негреющим огнем.
Кругом белым-бело, и мы друг другу застим
Весь свет, не стоющий того, чтоб знать о нем.
Блажен, кто все забыл, кто ничего не строит,
Не знает, не хранит, не видит наяву.
Ни нота, ни строка, ни статуя не стоит
Того, чем я живу, - хоть я и не живу.
Когда-нибудь потом я вспомню запах ада,
Всю эту бестолочь, всю эту гнусь и взвесь,
Когда-нибудь потом я вспомню все, что надо.
Потом, когда проснусь. Но я проснусь не здесь.
* * *
Он жил у железной дороги (сдал комнату
друг-доброхот)
И вдруг просыпался в тревоге, как в поезде,
сбавившем ход.
Окном незашторенно-голым квартира глядела во тьму.
Полночный, озвученный гулом пейзаж открывался ему.
Окраины, чахлые липы, погасшие на ночь ларьки,
Железные вздохи и скрипы, сырые густые гудки,
И голос диспетчерши юной, красавицы наверняка,
И медленный грохот чугунный тяжелого товарняка.
Там делалось тайное дело, царил
чрезвычайный режим,
Там что-то гремело, гудело, послушное
планам чужим,
В осенней томительной хмари катился
и лязгал металл,
И запах цемента и гари над мокрой платформой
витал.
Но ярче других ощущений был явственный,
родственный зов
Огромных пустых помещений, пакгаузов,
складов, цехов
И утлый уют неуюта, служебной каморки уют,
Где спят, если будет минута, и чай
обжигающий пьют.
А дальше - провалы, пролеты, разъезды,
пути, фонари,
Ночные пространства, пустоты, и пустоши,
и пустыри,
Гремящих мостов коромысла, размазанных окон тире
Все это исполнено смысла и занято в тайной игре.
И он в предрассветном ознобе не мог
не почувствовать вдруг
В своей одинокой хрущобе, которую сдал ему друг,
За темной тревогой, что бродит по городу,
через дворы,
Покоя, который исходит от этой неясной игры.
Спокойнее спать, если кто-то до света
не ведает сна,
И рядом творится работа, незримому подчинена,
И чем ее смысл непостижней, тем глубже
предутренний сон,
Покуда на станции ближней к вагону цепляют вагон.
И он засыпал на рассвете под скрип,
перестуки, гудки,
Как спят одинокие дети и брошенные старики
В надежде, что все не напрасно
и тайная воля мудра,
В объятьях чужого пространства,
где длится чужая игра.
* * *
В преданьях северных племен, живущих
в сумерках берложных,
Где на поселок пять имен, и то все больше
односложных,
Где не снимают лыж и шуб, гордятся
запахом тяжелым,
Поют, не разжимая губ, и жиром мажутся моржовым,
Где краток день, как "Отче наш",
где хрусток наст и воздух жесток,
Есть непременный персонаж, обычно
девочка-подросток.
На фоне сверстниц и подруг она загадочна,
как полюс,
Кичится белизною рук и чернотой косы по пояс,
Кривит высокомерно рот с припухшей нижнею губою,
Не любит будничных забот и все любуется собою.
И вот она чешет длинные косы, вот она холит
свои персты,
Покуда вьюга лепит торосы, пока поземка
змеит хвосты,
И вот она щурит черное око - телом упруга,
станом пряма,
А мать пеняет ей: "Лежебока!" и скорбно
делает все сама.
Но тут сюжет меняет ход, ломаясь
в целях воспитанья,
И для красотки настает черед крутого испытанья.
Иль проклянет ее шаман, давно косившийся угрюмо
На дерзкий лик и стройный стан ("Чума на оба
ваши чума!"),
Иль выгонят отец и мать (мораль на севере
сурова)
И дочь останется стонать без пропитания и крова,
Иль вьюга разметет очаг и вышвырнет
ее в ненастье
За эту искорку в очах, за эти косы и запястья,
Перевернет ее каяк, заставит плакать и бояться
Зане природа в тех краях не поощряет тунеядца.
И вот она принимает муки, и вот рыдает
дни напролет,
И вот она ранит белые руки о жгучий снег
и о вечный лед,
И вот осваивает в испуге добычу ворвани и мехов,
И отдает свои косы вьюге во искупленье
своих грехов,
Поскольку много ли чукче прока в белой руке
и черной косе,
И трудится, не поднимая ока, и начинает
пахнуть, как все.
И торжествуют наконец законы равенства и рода,
И улыбается отец, и усмиряется погода,
И воцаряется уют, и в круг свивается прямая,
И люди севера поют, упрямых губ не разжимая,
Она ж сидит себе в углу, как обретенная икона,
И колет пальцы об иглу, для подтверждения закона.
И только я до сих пор рыдаю среди ликования
и родства,
Хотя давно уже соблюдаю все их привычки
и торжества,
О высшем даре блаженной лени, что побеждает
тоску и страх,
О нежеланьи пасти оленей, об этих косах
и о перстах!
Нас обточили беспощадно, процедили в решето,
Ну я-то что, ну я-то ладно, но ты, родная моя,
за что?
О где вы, где вы, мои косы, где вы, где вы,
мои персты?
Кругом гниющие отбросы и разрушенные мосты,
И жизнь разменивается, заканчиваясь,
и зарева встают,
И люди севера, раскачиваясь, поют, поют, поют.
* * *
Мой дух скудеет. Осталось тело лишь,
Но за него и гроша не дашь.
Теперь я понял, что ты делаешь:
Ты делаешь карандаш.
Как в студенческом пересказе,
Где сюжет неприлично гол,
Ты обрываешь ветки и связи
И оставляешь ствол.
Он дико смотрится в роще,
На сквозняке, в сосняке,
Зато его проще
Держать в руке.
И вот - когда я покину
Все, из чего расту,
Ты выдолбишь сердцевину
И впустишь пустоту,
Чтоб душа моя не мешала
Разбирать письмена твои,
Это что касается жала
Мудрой змеи.
Что до угля, тем паче
Пылающего огнем,
Это не входит в твои задачи.
Что тебе в нем?
Ты более сдержан,
Рисовка тебе претит.
У тебя приготовлен стержень
Графит.
Он черен - и к твоему труду
Пригоден в самый раз.
Ты мог его закалить в аду,
И это бы стал алмаз
Ледяная нежить,
Прямизна и стать...
Но алмазами режут,
А ты намерен писать.
И когда после всех мучений
Я забыл слова на родном
Ты, как всякий истинный гений,
Пишешь сам, о себе одном.
Ломая, переворачивая,
Затачивая, чиня,
Стачивая, растрачивая
И грея в руке меня.
* * *
Оторвется ли вешалка у пальто,
Засквозит ли дырка в кармане правом,
Превратится ли в сущее решето
Мой бюджет, что был искони дырявым,
Все спешу латать, исправлять, чинить,
Подшивать подкладку, кроить заплатку,
Хоть и кое-как, на живую нить,
Вопреки всемирному беспорядку.
Ибо он не дремлет, хоть спишь, хоть ешь,
Ненасытной молью таится в шубе,
Выжидает, рвется в любую брешь,
Будь то щель в полу или дырка в зубе.
По ночам мигает в дверном глазке
То очнется лампочка, то потухнет,
Не побрезгует и дырой в носке
(От которой, собственно, все и рухнет).