Дмитрий Быков - Военный переворот (книга стихов)
Доходить в Норильске, молясь на пайку,
за пустую шутку, смешную байку?
За него им точно гореть в аду.
Оттого он, видно, и сел в тридцатых,
Что не смог вписаться в наземный ад их
Сын поляка, ссыльного бунтаря,
гитарист, хохмач, балагур беспечный,
громогласный, шумный ребенок вечный,
Пустозвон, по совести говоря.
На изрядный возраст его не глядя,
Я к нему обращался без всяких "дядя"
И всегда на ты - никогда на вы,
не нуждаясь в каком-либо этикете,
потому что оба мы были дети
И имели нимб вокруг головы.
Он являлся праздничный, длинный, яркий,
Неизменно мне принося подарки
Большей частью вафли. Из всех сластей
Эти вафли он уважал особо.
Шоколадный торт, например, до гроба
Оставался одной из его страстей.
На гитаре мог он играть часами,
потрясая желтыми волосами,
Хохоча, крича, приходя в экстаз,
Так что муж соседки, безумно храбрый,
К нам стучался снизу своею шваброй
(Все соседи мало любили нас).
Он любил фантастику - Лема, Кларка.
Он гулял со мной по дорожкам парка,
Близ Мосфильма - чистый monsieur l'Abbe,
Он щелчками лихо швырял окурки,
Обучал меня непременной "Мурке",
Но всегда молчал о своей судьбе.
Он писал картины - каков характер!
В основном пейзажи чужих галактик:
То глазастый кактус глядит в упор,
То над желто-белой сухой пустыней
Птичий клин - клубящийся, дымно-синий,
По пути на дальние с ближних гор.
Полагаю, теперь он в таких пейзажах,
Ибо мир людей ему был бы тяжек,
А любил он космос, тела ракет,
Силуэты гор, низверженье ливней,
И ещё нездешней, ещё предивней
Но чего мы любим, того здесь нет.
В раннем детстве я на него молился,
Подрастая, несколько отдалился,
А потом и темы искал с трудом,
Но душа моя по привычке старой
наполнялась счастьем, когда с гитарой,
в вечной "бабочке", он заявлялся в дом.
Он был другом дома сто лет и боле.
Я не помню нашей семьи без Коли.
Подражая Коле, я громко ржал,
Начинал курить, рисовал пейзажи,
У меня и к мату привычка та же...
Он меня и в армию провожал.
И пока я там. В сапогах и форме,
Строевым ходил и мечтал о корме,
за полгода Колю сгубил нефрит.
Так что мне осталась рисунков пара,
Да его слова, да его гитара,
Да его душа надо мной парит.
Умирал он тяжко, в больничной койке.
Даже смерти легкой не дали Кольке.
Что больницы наши? - та же тюрьма...
Он не ладил с сестрами и врачами,
вырывал катетер, кричал ночами,
под конец он просто сошел с ума.
Вот теперь и думаю я об этой
Тяжкой жизни, сгинувшей, невоспетой,
О тюрьме, о старческом злом гроше
С пенсионной северною надбавкой,
Магазинах с давках, судьбе с удавкой
И о дивно легкой его душе.
Я не знаю, как она уцелела
в непрерывных, адских терзаньях тела,
Я понять отчаялся, почему
Так решил верховный судья на небе,
Что тягчайший, худший, жалчайший жребий
Из мильона прочих выпал ему.
Он, рожденный лишь для веселой воли,
Доказать его посылали, что ли,
Что земля сурова, что жизнь грязна,
Что любую влагу мы здесь засушим,
что не место в мире веселым душам,
что на нашей родине жить нельзя?
Коля, сделай что-нибудь! Боже, Боже,
Помоги мне выбраться! Я ведь тоже
золотая песчинка в твоей горсти.
Мне противна зрелость, суровость, едкость,
Я умею счастье, а это редкость,
но науку эту забыл почти.
Да и как тут выживешь, сохраняя
Эту радость, это дыханье рая,
Сочиняя за ночь по пять статей,
Да плевать на них, я работал с детства,
но куда мне, Коля, куда мне деться
От убогих старцев, больных детей,
От кошмаров мира, от вечных будней?
На земле становится многолюдней,
но ещё безвыходней и серей.
Этот мир засасывает болотом,
Сортирует нас по взводам и ротам
И швыряет в пасти своих зверей.
О какой вы смеете там закалке
Говорить? Давно мне смешны и жалки
все попытки оправдывать божество.
В этой вечной горечи, в лютой скуке,
В этом холоде - нет никакой науки.
Под бичом не выучишь ничего.
Как мне выжить, Коля, когда мне ведом
Этот мир с его беспрерывным бредом,
Мир больниц, казарм, палачьих утех,
Голодовок, выправок, маршировок,
Ледяных троллейбусных остановок
Это тоже пытка, не хуже тех?
Оттого-то, может быть, оттого-то
в этой маске мирного идиота
Ты бродил всю жизнь по своей стране.
Может быть, и впрямь ты ушел в изгнанье
Добровольное, отключив сознанье?
Но и этот выход не светит мне.
Я забыл, как радоваться. Я знаю,
Как ответить местному негодяю,
Как посбить его людоедский пыл,
Как прижаться к почве, страшась обстрела,
Как ласкать и гладить чужое тело...
Я забыл, как радоваться. Забыл.
Для чего гостил ты, посланник света,
в тех краях, где грех вспоминать про это,
где всего-то радости - шоколад,
где царит норильский железный холод,
где один и тот же вселенский молот
То дробит стекло, то плющит булат?
НОВЫЕ СТИХИ
* * *
Жизнь выше литературы, хотя скучнее стократ.
Все наши фиоритуры не стоят наших затрат.
Умение строить куры,
искусство уличных драк
все выше литературы. Я правда думаю так.
Покупка вина, картошки,
авоська, рубли, безмен
важнее спящих в обложке банальностей
и подмен.
Уменье свободно плавать в пахучей густой возне
важней уменья плавить слова на бледном огне.
Жизнь выше любой удачи в познании ремесла,
Поскольку она богаче названия и числа.
Жизнь выше паскудной страсти её загонять
в строку,
Как целое больше части, кипящей в своем соку.
Искусство - род сухофрукта,
ужатый вес и объем,
Потребной только тому, кто
не видел фрукта живьем.
Страдальцу, увы, не внове
забвенья искать в труде,
но что до бессмертия в слове
бессмертия нет нигде.
И ежели в нашей братье найдется один из ста,
Который пошлет проклятье войне пера и листа,
И выскочит вон из круга
в разомкнутый мир живой
Его обниму, как друга, к плечу припав головой.
Скорее туда, товарищ, где сплавлены рай и ад
в огне веселых пожарищ, - а я побреду назад,
Где светит тепло и нежаще
убогий настольный свет
Единственное прибежище для всех,
кому жизни нет.
* * *
Мне страшно жить и страшно умереть.
И там, и здесь отпугивает бездна.
Однако эта утварь, эта снедь
Душе моей по-прежнему любезна.
Любезен вид на свалку из окон
И разговор, где все насквозь знакомо,
затем, что жизнь сама себе закон,
А в смерти нет и этого закона.
Еще надежда теплится в дому
И к телу льнет последняя рубашка.
Молись за тех, Офелия, кому
не страшно жить и умирать не тяжко.
* * *
Когда бороться с собой
устал покинутый Гумилев,
Поехал в Африку он
и стал охотиться там на львов.
За гордость женщины, чей каблук
топтал берега Невы,
за холод встреч и позор разлук
расплачиваются львы.
Воображаю: саванна, зной,
песок скрипит на зубах...
поэт, оставленный женой,
прицеливается. Бабах.
Резкий толчок, мгновенная боль...
Пули не пожалев,
Он ищет крайнего. Эту роль
играет случайный лев.
Любовь не девается никуда,
а только меняет знак,
Делаясь суммой гнева, стыда,
и мысли, что ты слизняк.
Любовь, которой не повезло,
ставит мир на попа,
Развоплощаясь в слепое зло
(так как любовь слепа).
Я полагаю, что нас любя,
как пасечник любит пчел,
Бог недостаточной для себя
нашу взаимность счел
Отсюда войны, битье под дых,
склока, резня и дым:
Беда лишь в том, что любит одних,
а палит по другим.
А мне что делать, любовь моя?
Ты была такова,
Но вблизи моего жилья
нет и чучела льва.
А поскольку забыть свой стыд
я ещё не готов,
Я, Господь меня да простит,
буду стрелять котов.
Любовь моя, пожалей котов!
Виновны ли в том коты,
Что мне, последнему из шутов,
необходима ты?
И, чтобы миру не нанести
слишком большой урон,
Я, Создатель меня прости,
буду стрелять ворон.
Любовь моя, пожалей ворон!
Ведь эта птица умна,
А что я оплеван со всех сторон,
так это не их вина.
Но, так как злоба моя сильна
и я, как назло, здоров,
Я, да простит мне моя страна,
буду стрелять воров.
Любовь моя, пожалей воров!
Им часто нечего есть,
И ночь темна, и закон суров,
и крыши поката жесть...
Сжалься над миром, с которым
я буду квитаться за
Липкую муть твоего вранья
и за твои глаза!
Любовь мая, пожалей котов,
сидящих у батарей,
Любовь моя, пожалей скотов,