Феликс Максимов - Духов день
Самый дорогой веер - маска, разворот шафранного шелка, с прорезями для глаз.
В углу глаза - там, где у живых очей слезные мешочки - дрожала хрустальная продленная капелька.
Затенив лицо веером, скользит по елочкам половиц красавица былых талых лет.
Язычок прикушен, мочки ушей напросвет розовы, в глубоком лифе мерцает гранатовый аграф, дробит сияние свечей, бросает летучие отсветы на обнаженные сосцы.
На глубокую ложбинку меж грудей намекают вологодские кружевца. Дышат, вьюжат, голову кружат.
Долгий глоток молока. Бусины - прусский янтарь, диконький, теплый, морского отлива медвяная смолка. Новогоднее полено в камине. Сибирская кошечка на половичке замывает лапкой гостей. Клавикордов тленный отзвук в гобеленных комнатах.
Рыхлый снег валит за окнами. Между рамами - вата, стеклярусы, ленивые зимние яблоки.
Час вечерний и случайный, косматая пятистенная Москва.
Пепельные локоны красавицы развились на сквозняке, на левом виске молчит тафтяная мушка - "убийца", беличья муфточка на поясе, восемь крахмальных юбок на ивовом корзинном каркасе, белые чулки отменно натянуты - ни морщинки, обливные голени и французские певучие каблучки туфелек - обе на одну ногу, иных не шьют.
Атласные розы на пряжках.
Истлели. Осыпались.
На белом голом плече - грузинской чеканки кувшин. Павлиньи перья и лисий остролист в узком горлышке.
То ли дремлет наяву красавица, ли флиртует с декабрем вполоборота.
Дочка в дальних комнатах криком кричит. Первые зубки режутся.
Нянька ижорка, качает незаконную доченьку в нетопленной комнате, припевает "А-ааа! А-ааа! Дам оладья, дам платка..."
Молодая кокетка грянулась с небес оземь, очнулась в кресле и сморщилась от старости, как чернослив.
Пасмурно за стеклами.
Утреннюю почту и кушанье еще не приносили.
Дочка моя молочная плачет в темной каморе?
Как надоела...
Щеголиха прошлых лет щелкнула пальчиками, поморщилась.
Нет у меня дочери.
Ни разу не рожала.
Тридцать лет Любовь Андреевна травила из утробы плоды, парила ножки в горчичном кипятке до кровотечения, запаренную пижму пила. В последний миг соития выталкивала из жерла твердый корень, собирала в горстку исторгнутый мужской перламутр, хоть в рот, хоть в складку на животике, по методе венецейских куртизанок, хоть между бедер или сзади, лишь бы не в детородное место.
Если не помогали предосторожности и на пару месяцев задерживались крови, в ход шли тонкие серебряные крючья и особый уксус, настоянный на лунных травах.
Сколько ночей Любовь Андреевна молотила кулаками в штофную стену, рушила шелковые ширмы, расписанные сосновыми ветками, снегопадами японскими и кипарисами, гнусаво кричала крепостной рабе, давя в горле тошноту:
- Унеси! Тотчас!
Слуги тащили на поганый двор выкидыши в горшке.
Нет у меня дочки. Послышалось.
Котенок пищит. Велю утопить.
Двери скрипят. Велю смазать.
Часы бьют. Велю продать
В туалетной комнате - парики на болванках, числом больше десятка, для всякого случая.
"Цыганка": в прядях кизил и атласные ленты, дикий янтарь, медные монеты и коралловые веточки. "Прекрасная огородница": тюлевые мотыльки, церковные барвинки да тысячелистник.
А главный фасон - "царская охота" - павлиньи перья, кроличий пух, креповые розетки, куриные и абрикосовые косточки, а меж ними - золотые цепки с глухими колокольцами.
Старуха примеряла парики перед зеркалом. Мелко трясла головой.
Волосок бровный из линии выбился.
Серебряные щипчики сомкнулись, щелкнули, дернули.
Зашипел волосок на свечке.
Ай, больно...
Щипцы-плойка калились на таганке докрасна.
Стальные раскаленные жвала намотали локон, потянуло паленым волосом.
Лето в Москве - пыльное, клеверное, что ни час, то полдень
Скачут по дворам в мыле и пыли курьеры в поярковых треуголках.
С порога лакей окликнул:
- Для мадамы есть почта?
- Ждите. Пишут! - крикнул курьер и растаял за углом.
Пять лет - один ответ.
Пишут.
Кондитер в белом колпаке проплыл утицей по шахматным полам, принес на пальчиках фарфоровое блюдечко - а на нем - колобки из бухарской пастилы с алой вишенкой напоказ - "венерины сосочки", самое дамское лакомство для рассветного часа.
Старуха взяла одну конфетку - сдула сахарную пудру, внятно куснула сбоку. И со свистом всосала воздух.
На зубок попал десерт.
Ай, больно!
Любовь Андреевна ударила повара.
В уме ли ты, раб?
Нешто не знаешь - я седьмой десяток разменяла. Клыки выпали. Десна кровоточат.
Замычал холоп на улыбочке.
Камеристка поднесла гневной барыне высокий стакан воды и плошку - сплюнуть мутное полоскание с пресной волокнистой кровкой.
Тем и утешилась старуха на сей день.
Простила кондитера, простила старость свою, простила ординарный вторник, простила скуку и пыль московскую.
Вздохнула. Дала повару в кулак рубль. Улыбнулась.
Все врут. Ничуть не стара. И глаза при морском блеске, и между ног зудит прорезь, как тридцать лет назад - кайенским перчиком, обморочной пряностью, зря что ли полвека подмывала тайности кипяченой студенецкой водой. Зря что ли выписывала капли и притирания из Европы и Нового Света - по целковому на золотник: отвар желудевый, мирра, кипарисовые орехи, те наоборотные снадобья, что внутренность стягивают и вяжут, делают из женщины - свежую девушку.
Потом шарлатаны армяшки вопят в торговых рядах на старых Миуссах
"Из шустрой белки делаем целку! Тай-тай, налетай! Полцены за целку, полцены за белку. Давай, давай, давай-вай-вай!".
Лунки ноготков белым белы, а пластинки розовы, какой кавалер те ноготки видал- так на коленках, бывало, ползал, умолял - душенька, ласточка, любушка, дай облизать!
Дай глубоко облизать без укоризны, без памяти лезвийно заточенную пилочкой рабочую грань ногтя на среднем пальце.
Сорок лет тому назад.
Теперь фаланги Любови - сухие коленца бамбука, какой из Китайской стороны кораблики по желтому морю возят.
В оны дни все на свете сладости перепробовали пальчики Любови Андреевны: щупали под корсажем подметные письма, предавались женской щекотке с вельможной наложницей, впивались в мокрые волосы и тянули пригоршней за пудреные гвардейские вихры на затылке, цепко держали подстриженное писчее перо - как любила она по молодости сочинять при оплывших свечах чувствительные письма выбывшим на погост адресатам.
Такая женщина и на смертном одре не забудет искусство десятью манерами красиво подбирать подол платья в дождливый день.
Старуха ворожила, наряжалась перед трельяжем - актриса, искусница, кружевница, читательница романов, причудница, петербургская картежница, седовласая волчиха.
Не на праздник так собираются, не на смотрины. Нет, так суровые егеря проверяют патронташи, осматривают оружие, скрипучие аглицкие седла, подпружные пряжки, собачьи своры и вабила - все ли готово к царской охоте?
Не подведет ли стремя, смазаны ли плети из воловьих жил, пыжи хороши ли, здоровы ли псы-легаши?
Любови Андреевне подносили на бархате болгарские серьги, ожерелки "ошейники" из слепой воды самоцветов, бархотки с мертвыми медальонами, но мановением руки отсылала барыня ювелирный вздор - сегодня не желаю.
Моя шея и без прикрас бела.
Вы послушайте, комнатные девушки: меня выбелило время. Вам и не снилась лебяжья, костного фарфора белизна моя. Молитесь, чтобы спас Господь от моей чистоты Вас, молодых да ранних, неписанных красавиц.
Наконец старуха подставила сухое горло под кисточку живописца - приказала вывести узор иранской хной прямо на коже - еле видимый, муаровый, тонкий тлен, будто трещинки на старинной фламандской доске, прошлогоднего листа жилкование.
Девки обмахивали свежий узор фартуками - чтобы быстрее засох и не смазался.
Хозяйка отражалась в равнодушном стекле на серебре, куталась в голубой утренний плащик "пудермантель".
Ворох платьев остывал от пестроты на вольтеровском кресле, две заспанные служанки волокли накрахмаленные фижмы - пристегивали на талии, оправляли оборки, благоговели.
Старуха вставила ступни в маскарадные туфельки. "Шпоры" и натоптыши скрадывал до лоска тесный чулочек с вытканными фиалками - продушенный резедой и мускусом до последней нитки.
Сначала левая ножка, потом правая - в приметы не верила, истинная вольтерьянка.
Идет ли сегодня в гости, или сама гостя ждет?
Кивнула тройному зеркалу, к правому глазу поднесла оптическое стекло в оправе - увеличенный глаз, будто устрица, отворился, мокро в ресницах поморгал, источил из угла соленую влагу.
Хороша ли?
Хороша.
Хлопнула в ладоши, подошел увалень-уралец, скривил сытую морду, ухнул для проформы, и старуху на руки подхватил легко, как конопляную куклу.