Фридеш Каринти - Путешествие вокруг моего черепа
Промокшие, жалостно чихая, вылезли мы у дома в Йозефштадте из венского такси: сие престранное сооружение подагрически скрипит и сотрясается на ходу и благодаря своей высоко приподнятой крыше смахивает на потрепанного старомодного господина в цилиндре. Жена моя обосновалась на житье у семейства X. Госпожа X. – дама из эмигрантских кругов, нервная, интеллигентная, интеллектуально утонченная, образованная, знаток литературы, – словом, типичная представительница ушедшего пештского мира начала века. Супруг ее, превосходный врач лучшей неврологической клиники в Вене, месяц назад, в припадке внезапного умопомрачения, привязал петлю к ножке стула и, скорчившись на полу, покончил с собой. Не будучи лично знаком с ним, я от души жалел беднягу, сочувствовал и вдове, жили они душа в душу.
Обедаем мы в типичном венском ресторанчике поблизости от дома, вкушая седло барашка. Я пребываю в довольно хорошем расположении духа. Заходит речь о том, что венская фирма Раваг намеревается записать мое выступление на восковой валик, а затем, в субботу, уже в Пеште, я смогу услышать его по радио. Я мимоходом упоминаю, что последнее время у меня частенько побаливает голова, и радуюсь, что никто моей жалобы не слышит, по воле случая именно в этот момент разгорается жаркий спор вокруг некоей сплетни о двух общих знакомых.
После обеда мы с Цини прогуливаемся по Грабен. Он впервые в Вене (и вообще за границей), поэтому полон возбуждения, которое пытается скрыть, призвав на помощь всю свою благовоспитанность; с рвением истового пятиклассника, освоившего премудрости тригонометрии, тщится он вычислить высоту собора св. Стефана. Цини ухитряется мгновенно сориентироваться в городе и уже сейчас гораздо лучше меня читает карту Вены, подобно чутко принюхивающемуся щенку из романа Джека Лондона, обнаруживает здания, о которых прежде никогда не слыхивал, и помнит даже о том, что происходило в жизни его отца, а не только в его собственной. Его явно неприятно задевает, когда во время нашей увлекательной прогулки первооткрывателей ему вдруг приходится остановиться.
– В чем дело, папа?
– Ничего, сынок, просто я должен чуть передохнуть. Не говори маме, знаешь ведь, последнее время на меня иногда нападает слабость. Сейчас пройдет.
Тяжело дыша, я прислоняюсь к афишному столбу, стараюсь делать глубокие, равномерные вдохи, с ужасом думая, что надо во что бы то ни стало избежать обморока; терпеть не могу публичных, а тем более уличных демонстраций. Приступ и в самом деле проходит. Взбодрившись, я тотчас трогаюсь с места и поспешно перевожу разговор на другое. Цини радуется, что мы продолжаем путь Стэнли в дебрях Вены.
Вечером мы отправляемся в одно занятное кабаре, где демонстрируют оригинальную жаргонную программу под названием «Соня на плюшевом диване». Хозяйка заведения – одаренная девица-еврейка, изгнанная из гитлеровской Германии, – настойчиво и продуманно, с поразительным чувством стиля и единства, теперь влачит здесь… о нет, не существование, а нечто такое, что является слиянием ее жизни с искусством. Вся окружающая обстановка подогнана сознательно и намеренно: душное подвальное помещение, дурно пахнущие декорации, неудобные столики, тошнотворные напитки и преотвратный кофе. С помощью этих деталей Соня явно желает что-то подчеркнуть. Напарник ее – высоченный мужчина с усиками, этакий левантийский торговец, по нему сразу видно, что живет он на какие-то другие источники дохода. Используя волшебный фонарь, он проецирует на экран примитивные иллюстрации к тексту, которые в буквальном смысле слова и изображают самый текст: слезы, которые насквозь пробивают пол, и большущий камень, который сваливается с души героя. Программа вроде бы и чепуховая, но вместе с тем интеллектуальная, есть в ней нечто невероятно талантливое, превосходное и наряду с этим некая неуловимая вульгарность. Под стать программе и сама Соня: маленькая, хрупкая, с болезненной худобой и чуть ли не прозрачной, податливой к веснушкам кожей, огромные карие глаза ее странно горят, как у лемуров. Язвительные губы, подобно двум алым змеям, пускаются в какую-то курьезную пляску: Соня поет о «мамеле» и «драмеле», то бишь о соблазненной девственнице. В исполнение она вкладывает всю душу и номер свой проделывает великолепно. Эта гадкая и волнующая лягушка откровенно издевается над всяческой женственностью и именно благодаря этому становится необычайно женственна. Она витает над тысячелетней человеческой культурой, словно бы ей дела нет до этой культуры, ведь сама она многими тысячелетиями старше и «великие эпохи» наблюдала с момента их зарождения, – она вызывает антипатию, и все же я ловлю себя на том, что, воображая Соню в роли жертвы, завидую дюжему мужчине, который в песне явился причиной «драмеле».
Будучи давним «habitué»[6] домов для умалишенных, поутру я провожаю жену в клинику Вагнера-Яурегга. Жене я в том не признаюсь, но мне импонирует, что у нее есть ключ от закрытого отделения. Она облачается в белый халат, и мы запираем за собою дверь. В отделении всего два врача, оба держатся вежливо, и мне льстит, что им знакомо мое имя. Они несколько церемонны и сдержанны, опытный глаз по их жестам тотчас определит, что им часто приходится бывать среди сумасшедших. Я поспешно вторгаюсь в подсобное помещение, где санитары удерживают на стуле здоровенного, полуобнаженного мужчину в странной позе – наклоненного вперед и таким образом выгнувшего спину. Один из врачей всаживает в спину мужчины длинную иглу, больной слегка втягивает голову в плечи, но не вскрикивает от боли. Я оказываюсь свидетелем нового эксперимента: вот уже в течение нескольких месяцев некий талантливый врач-невропатолог пытается лечить инсулином больных, страдающих раздвоением сознания.
В палату мы заходим вдвоем с женой. Мы подгадали попасть в спокойный момент: на койках чин чином лежат или сидят «буйные», то бишь пациенты этого отделения. Во мне все усиливается странное ощущение, возникшее сразу же, едва мы переступили порог: насколько невероятно, неправдоподобно все происходящее вокруг, точно в паноптикуме. Люди эти – вовсе не живые, а движущиеся восковые фигуры, и иллюзию эту лишь подкрепляет автоматическая последовательность их движений. Здесь все выглядит совсем не так, как на рисунке Каульбаха, изображающем дом умалишенных; рисунок этот в детстве повергал меня с ужас, настолько все больные там казались странными, не похожими друг на друга, непредсказуемыми в своих поступках, исполненными угрозы. Здесь же пациент, если он не спит, то непрестанно и монотонно совершает одни и те же действия, и движения его, как бы сложны они ни были, столь же предсказуемы и исчислимы, как ритм ткацкого станка. Именно поэтому не вызывает страха даже тот больной, кто кричит в полный голос или лает по-собачьи, – у тебя возникает обманчивое чувство, будто бы они всего лишь выполняют свои обязанности и разыгрывают определенные им роли только перед тобой, подобно ретивому служаке при виде входящего в комнату начальства. А стоит тебе закрыть за собой дверь, и они тотчас же прекратят это представление.
Первую койку занимает молодой человек поразительной красоты: стройный, темноволосый, с горящими глазами, экзотичный, словно вождь бедуинов. В полном изумлении я узнаю, что на самом деле он – отпрыск известной венской семьи, всего лишь неделей раньше с отличием защитил докторский диплом и в сущности уже готовый врач, но три дня назад у него обнаружилась шизофрения. На наш вопрос, как он здесь очутился, молодой человек надменно пожимает плечами: он понятия не имеет, чего от него хотят и почему его держат в клетке, точно бешеную собаку, а ему надо работать, он собирается открыть собственную приемную. Может, ему не верят? Тогда смотрите сюда. И он подобно барсу, изготовившемуся к прыжку, вскакивает на постели, горделиво распахивает халат: нашим взглядам предстает идеально совершенное мужское тело; я в испуге инстинктивно отшатываюсь назад, жена проявляет профессиональную выдержку и понимающе кивает. Пока мы направляемся к следующей койке, я исподтишка бросаю тревожный взгляд в его сторону: «господин доктор» сидит лениво, спокойно, безучастно, поглощенный изучением собственной правой руки, пытающейся поймать свой же большой палец – точь-в-точь такими обычно принято изображать умалишенных.
Обитатель соседней койки – улыбчивый старик с румяным лицом и седой бородою вполне мог бы служить живой иллюстрацией к рассказу Толстого о трех блаженных святых на острове. Голубые глаза его взирают ясно и простодушно. С улыбкой выслушивает он свой диагноз: dementia senilis[7] и так далее. Больной привык общаться с богом, что он и подтверждает незамедлительно, – словно по команде воздевает кверху молитвенно сложенные руки, возводит очи горе, прислушивается, затем начинает что-то бормотать, умолкнув, снова прислушивается и снова бормочет нечто невнятное, отвечая «голосу всевышнего». Иногда он силится разобрать получше, приставляет к уху ладонь воронкой, кивает головой. Дрожащим голосом, однако с большой охотой он отвечает на вопрос: чувствует он себя хорошо, вот только на ухо туговат стал, зачастую с трудом разбирает слово господне, но господь милостив и повторяет громче, если он не расслышал.