Антуан де Сент-Экзюпери - Маленький принц (сборник)
Она являлась ему посланцем вещей. После тысячи разрывов она скрепляла тысячу его браков. Она вновь дарила ему этот бульвар, этот фонтан, эти каштаны. В каждой вещи снова жила тайна – душа. Этот парк больше не был подстрижен, приглажен и ободран, на вкус заезжего американца, – в его аллеях там и тут беспорядок, сухая листва, а вон любовники выронили носовой платок… И парк становился западней.
II
Она никогда не говорила с Бернисом об Эрлене, своем муже, – и вот сегодня: «Жак, будет такой скучный прием, толпа народу… Пойдемте с нами, мне будет не так одиноко!»
Эрлен оживлен. Слишком. Откуда столько самодовольства – ведь в жизни он не такой? Она смотрит на него с тревогой: человека не видно за персонажем, которого он сам придумал. И не ради тщеславия, а чтобы поверить в себя.
– Ваше замечание, мой друг, безусловно справедливо.
Ей противно, она отворачивается: что за тон, что за важный жест, что за напускное самомнение!
– Гарсон! Сигар!
Она не помнит его таким возбужденным – кажется, он опьянен властью. С подмостков банкетного зала легко править миром. Одно слово – и чужая мысль опрокинута. Одно слово – и официант с метрдотелем срываются с места.
Женевьева слегка улыбается, не понимая: к чему этот прием? Что за блажь, вот уже полгода, – игра в политику? Эрлен хочет верить в свои силы – и для этого ему достаточно почувствовать силу усвоенных им принципов, разделенных им идей. Тогда он может отойти в сторонку – и с восторгом созерцать собственную статую.
Довольно, пусть играют без нее, – и Женевьева оборачивается к Бернису:
– Ну, блудный сын, расскажите мне о пустыне… Когда же вы вернетесь насовсем?
Бернис глядит на нее.
Как в волшебной сказке, Бернис угадывает в незнакомой женщине ту пятнадцатилетнюю девочку – и она улыбается ему: едва заметно – но прячущийся ребенок выдал себя. Женевьева, я ведь не забыл своего колдовства: вас надо обнять, стиснуть крепче, чтобы вам стало больно, – и та девочка явится на свет и заплачет…
Между тем мужчины склоняют к Женевьеве белые манишки и пускают в ход ремесло соблазнителей: как будто женщину можно завоевать идеями и принципами, как будто женщина – награда в их состязании. Ее муж тоже становится ужасно обходительным: сегодня ночью он ее захочет. Она снова желанна для него, когда желанна для других. Когда женщина в вечернем платье, в центре внимания, сама хочет нравиться, – словом, в ней чуть проглядывает куртизанка. Ему нравится заурядное, думает Женевьева. Но почему никто не любит ее целиком? Только какую-то частицу – а все остальное так и остается в тени? Ее любят – как музыку, как роскошь. Она остроумна или нежна – поэтому ее хотят. А как же то, во что она верит, что чувствует, что таит? И любовь к сыну, и житейские, такие важные заботы, – выходит, все это никому не нужно?
Рядом с ней мужчины теряют свое лицо. Они готовы вслед за ней расстраиваться и надеяться – лишь бы понравиться, они словно говорят: «Я буду таким, как вы пожелаете». Так и есть. Им все равно. Они только хотят с ней спать.
Но ведь она не может вечно думать о любви – ей просто некогда!
Она с улыбкой вспоминает первые дни после помолвки. Вот Эрлен снова обнаруживает, что влюблен (конечно, он успел об этом забыть!). Он должен поговорить с нею, приручить, покорить – «Знаешь, мне некогда…»
Она шла впереди него по дорожке, хлесткими движениями прутика сбивая, в такт песенке, молоденькие ветки. Славно пахло влажной землей. Веточки в ответ хлестали ее по лицу, как дождь. И она твердила себе: «Мне некогда… некогда…» Нужно сперва заглянуть в теплицу – как там цветы?
«Женевьева, вы жестокое дитя!»
«Разумеется. Взгляните на мои розы – они клонятся от тяжести! Разве не прекрасен цветок, который клонится от тяжести?»
«Женевьева, позвольте вас обнять…»
«Разумеется. Почему бы нет? Вам нравятся мои розы?»
Мужчинам всегда нравятся ее розы.
– Нет-нет, милый Жак, я вовсе не грущу! – Она чуть подалась к Бернису. – Я помню, я была забавная девчонка. Я придумала себе Бога на свой вкус. Если со мной случалось какое-нибудь детское горе, я плакала о непоправимом весь день. А ночью, едва задуют лампу, обращалась к моему покровителю с молитвой – и говорила так: вот что со мной стряслось и поправить мою пропащую жизнь мне не под силу. Так что я все отдаю вам: ведь вы же куда сильней меня. Вот и выпутывайтесь! – И я засыпала…
И потом ей было покорно многое и многое в не слишком надежном мире. Она царила над книгами, цветами, друзьями. Она заключала с ними союзы. Ей всякий раз был ведом особый знак, вызывающий улыбку, единственный для каждого пароль: «Ах, это вы, мой старый звездочет…» Или когда пришел Бернис: «Садитесь, садитесь, блудный сын…» Каждого связала с ней тайна – и счастье быть разгаданным и раскрытым. Самая невинная дружба волновала и тревожила, как преступление.
«Да, Женевьева, – говорил Бернис, – вы и всегда царили над вещами».
Стоило ей чуть переставить мебель в гостиной, подвинуть кресло – и изумленный друг внезапно понимал: здесь – его настоящее место. День пролетал, оставляя после себя тихий сумбур – обрывки музыки, смятые цветы, и какой там еще разор учиняет человек на земле. И Женевьева потихоньку водворяла мир в своем королевстве. А Бернис чуял: глубоко-глубоко в ней укрыта, надежно спрятана та далекая девочка, которая его любила…
Но однажды вещи взбунтовались.
III
– Дай мне поспать.
– Это немыслимо! Вставай, ребенок задыхается!
Вырванная из сна, она бросилась к кроватке. Ребенок спал, личико взмокло от жара, дышал часто, но ровно. Не проснувшейся толком Женевьеве представилось: натужно пыхтит на реке буксир. «Какой тяжкий труд!» И так уже три дня! Не в силах ни о чем думать, она так и стоит, склонясь над больным.
– Почему ты сказал, что он задыхается? Зачем ты меня пугаешь?
Сердце ее все еще бешено стучало.
– Мне показалось.
Она знала, что он лжет. Не умея страдать в одиночку, он хотел взвалить на нее часть своего страха. Когда он страдает – покой вокруг непереносим! А ей, после трех ночей без сна, так нужен покой, хоть часок передышки! Она уже не понимала, где она и что с ней…
Она прощала ему эти бесконечные вымогательства – ведь слова… Слова ничего не значат. Да и сном своим дорожить смешно.
– Как это глупо, – только и сказала она. И добавила, щадя его: – Что ты как маленький…
И тут же спросила у сиделки, который час.
– Двадцать минут третьего.
– Не может быть!
Женевьева повторила:
– Двадцать минут третьего…
Будто у нее какое-то срочное дело. Да нет, делать нечего, только ждать – как в дороге. Она оправила кроватку, прибрала склянки с лекарствами, коснулась окна. Она наводила незаметный, таинственный порядок.
– Вы бы все-таки поспали, – сказала сиделка.
Снова тишина. Снова этот гнет в груди, как в дороге, когда за окном незримо мчатся чужие края.
– Малыш, которым любовались, которого лелеяли… – декламировал Эрлен. Он домогался ее сострадания. В роли несчастного отца…
– Найди себе занятие, дорогой, сделай что-нибудь! – мягко советовала Женевьева. – У тебя была встреча назначена – сходи.
Она даже подталкивала его в спину – но он лелеял свое горе:
– Как ты можешь! В такую минуту…
«В такую минуту», – говорила себе и Женевьева, но… но как никогда, странное дело, ей был нужен порядок. Ваза не на месте, сползающий на пол плащ Эрлена, пыль на столике – это… это шаг за шагом наступает враг. Что-то темное, поднимаясь со дна, взламывает, рушит мир. И она боролась с надвигающейся темнотой. Золото безделушек, все стулья на своих местах – светлая кромка реальности. Женевьеве казалось, что все здоровое, чистое, блестящее защищает от смертной тьмы.
Врач говорил: «Все еще может обойтись: мальчик сильный». Конечно. Как он цеплялся за жизнь, сжимая во сне маленькие кулачки! Это давало отраду. Это давало уверенность.
– Вам надо пройтись, обязательно, – говорила сиделка. – Потом и я выйду. Так нам не выдержать.
Странно было видеть, как этот малыш выматывает двух женщин. С закрытыми глазами, часто дыша, он вытаскивал их за собой на край жизни.
И Женевьева выходила на улицу – лишь бы бежать от Эрлена. Он поднимался на трибуну: «Мой самоочевидный долг… Дело твоей чести…» Она ничего не понимала, ее клонило в сон, но какие-то слова мимоходом изумляли ее: «честь» – какая честь? Что вообще происходит?
А врача изумляла эта молодая женщина: ни слезинки, ни единого бесполезного слова, и всегда под рукой, как образцовая сестра милосердия. Он восхищался этой маленькой служительницей жизни. А для Женевьевы его приход был лучшим мгновением дня. Нет, врач не утешал ее. Но он был здесь – и это детское тельце оказывалось точно на своем месте. Все тягостное, болезненное и смутное было названо – и тем вытеснялось вон. Какая поддержка в ее борьбе с тьмой! И даже позавчерашняя операция… Эрлен хныкал в гостиной. Она осталась. Хирург вошел в комнату в белом халате – как, спокойно и могущественно, является день. Вместе с ассистентом он бросился в стремительный поединок. «Хлороформ!», «Зажать!», «Йод!» – отрывистые приказы ровным голосом, без тени эмоций. И вдруг, как Бернису в его самолете, этот способ действий открывал Женевьеве свое всесилие: так куется победа.