Майкл Каннингем - Плоть и кровь
Время от времени, по вечерам, он заезжал в один из своих новых районов. В вечерней мгле они выглядели поприличнее. Изжелта-зеленая или просто желтая окраска домов не так сильно лезла в глаза; темнота размывала очертания сооруженных на лужайках пагод и алтарей Девы Марии. Проезжая через эти районы, он улавливал ароматы странной кухни, слышал музыку, почти не походившую на музыку. Он не испытывал к жившим здесь людям ни ненависти, ни любви. Просто наблюдал за ними, а когда его наконец одолевала усталость, возвращался домой.
В один из таких вечеров — поздно, уже после десяти — он остановил машину и, просидев в ней какое-то время, вдруг обнаружил, что по другую сторону улицы сидит на краю тротуара маленький мальчик. Кожа у мальчика была такая темная, что он сливался с сумраком. Надвигалась холодная октябрьская ночь, однако мальчик сидел на камне в одних трусах и жалкой маечке, дрожа, подтянув колени к груди. Лет ему было пять-шесть, никак не больше.
Константин опустил стекло.
— Эй, — сказал он.
Мальчик смотрел на него и молчал. Не черный. Может быть, индеец. Но очень смуглый.
— Эй, — повторил Константин. — Тебе домой не пора возвращаться?
Мальчик продолжал смотреть на него с немым непониманием. Может, он не говорит по-английски?
Константин вылез из машины. Перешел улицу, остановился перед мальчиком.
— Я с тобой разговариваю, — сказал он. — Понимаешь? Ты слышал, что я сказал?
Мальчик серьезно кивнул.
— Ты где-то здесь рядом живешь? — спросил Константин.
Мальчик снова кивнул.
— А твои родители знают, где ты?
На этот раз мальчик не кивнул. Просто сидел и смотрел на Константина.
— Иди домой, — сказал Константин. — Поздно уже. Да и холодно.
Мальчик не шелохнулся. В воздухе веяло странным пряным ароматом — перца, к которому примешивалось что-то еще, напоминавшее Константину запах мокрой собаки. Ему показалось, что откуда-то издали донесся обрывок негритянской музыки, которая никакой музыкой не была — просто несколько негритосов выкрикивали оскорбления по адресу белых людей и кто-то из них лупил по барабану.
— Иди домой, — повторил Константин. Мальчик смотрел на него со странным добродушием — так, точно Константин попросил его о какой-то непонятной услуге, которую мальчик и рад бы ему оказать, да не может.
В конце концов Константин вернулся в машину, включил двигатель. Потом высунулся в так и оставшееся открытым окошко и сказал:
— Если хочешь, могу подвезти тебя до дома.
Мальчик продолжал дрожать, продолжал смотреть на Константина.
— Ну ладно, как знаешь, — сказал Константин.
Он нажал на педаль акселератора и уехал. Не позвонить ли мне куда-нибудь? — подумал он, но решил, что не стоит. Кто знает хоть что-нибудь об этих людях? Может, у них принято позволять детям гулять по ночам почти голым? Может, это одна из тех заграничных традиций, которые положено уважать, из тех, о которых вечно распространяется Билли? Как он это называет? Что-то там центричное. Не будь каким-то там центричным. Ладно, не буду. Повернув за угол, Константин проехал сквозь струю музыки, вот этих самых ритмичных негритянских выкриков, летевших из дома, выкрашенного, точно гигантский торт, в розовую и коричневую краску. Слов он на таком расстоянии не разобрал — скорее всего, они содержали обращенные к черным парням советы стрелять в копов, насиловать их жен и вообще спалить весь мир дотла. Возможно, ему еще повезло, что мальчишка не вытащил пистолет и не пристрелил его. Он ехал, выбираясь из своего района, из музыки, и говорил себе, что больше приезжать сюда затемно не станет. А доехав до своего дома, остановил перед ним машину и внезапно понял, что покидать ее прямо сейчас ему неохота. Он закурил последнюю сигарету и сидел, пока не увидел Магду, большую и гневную, прошедшую в ночной сорочке мимо окна спальни держа в руке немецкую газету, на которую он подписался по ее настоянию, и уплетая что-то, смахивавшее на сэндвич с салями.
У тебя есть работа, есть любовь — или что-то вроде нее. Ну и не обращай внимания на мелкие неприятности.
А кроме того, была еще Зои. Позволить себе слишком много думать об этом он не мог. И никогда не спрашивал у нее, как она это подцепила. Просто не хотел знать. Выглядела она неплохо, совсем как раньше, так что половину времени он вообще об этом почти не вспоминал. Не все же от него умирают. Врачи ищут лекарство. Он стал чаще приглашать ее в свой дом, и обычно она приезжала с охотой. Чтобы помочь ему с огородом, так он говорил, и Зои почти никогда не отвечала отказом. Константин знал, как она скучала, сидя в своем городе, по возне с огородом. Иногда она приезжала на поезде одна, иногда привозила с собой мальчишку. Что он тут мог поделать? Мальчишка был неплохой, тихий, умел сам найти себе занятие. Константин гадал, когда он начнет слушать кошмарную негритянскую музыку, когда вернется домой из школы с пистолетом. Но старался и об этом помногу не думать. Он и Зои проработали в огороде всю весну, лето и осень. Огород у него был отличный, защищенный травянистым склоном холма, другая сторона которого резко обрывалась в Атлантику. Константину пришлось пригнать сюда два грузовика хорошей земли, потому что в такой близи к океану ни хрена не росло. И огород расцвел, частью благодаря привозной почве, частью — пестицидам и удобрениям, которыми Константин потчевал его в отсутствие Зои. Она подобные дела не одобряла, так зачем же ей о них говорить? Пусть себе думает, что латук, фасоль, помидоры так хорошо принялись и листья у них такие блестящие и красивые лишь потому, что за ними любовно ухаживали. Когда Константин копался с ней в огороде, в нем что-то менялось. Он начинал чувствовать, что правильно прожил жизнь. Разбил огород для больной дочери. Дал ей возможность любоваться океаном.
На все это время, проведенное им с дочерью, пришелся всего один неприятный момент — в сентябрьский вечер, когда Зои сняла с куста зрелый помидор.
— Красавец, верно? — сказала она. Зои сидела на корточках, держа помидор в ладонях поближе к груди, как птицу.
— Ты же помидоры терпеть не могла, — сказал Константин.
— Я выросла.
— Да. Слушай, а неплохой у нас урожай получился.
Он опустился рядом с ней на колени. Она была в великоватых ей джинсах и старой полосатой футболке с обмахрившимися по краям рукавами — ровно в той одежде, которую он всегда ненавидел, однако сейчас Зои выглядела в ней такой прекрасной, точно каждая секунда ее жизни, каждое состояние, в каком он ее когда-либо видел, вели к этому мигу, к бледной и спокойной Зои посреди сентябрьского огорода с катившим за ее спиной валы Атлантическим океаном и зрелым помидором в чаше ладоней. Его маленькая девочка. Самая молодая, незапланированная, та, которую он потребовал назвать в честь его бабушки, хотя Мэри дала бы ей имя Джоан или Барбара. Константин смахнул пальцем крупицу земли с ее щеки. И почувствовал, как велик его палец, как шершав в сравнении с кожей дочери.
— Мне в последнее время почему-то стало неприятно есть то, что выросло без моего участия, — сказала она. — Магазинная еда выглядит какой-то странной и… не знаю — опасной. Нам же неизвестно, где она побывала.
Зои рассмеялась, поднесла помидор ко рту, и Константину вдруг захотелось крикнуть: «Не надо, он ядовитый!» Глупо, конечно. Помидор был ядовит не больше, чем почти все, что обычно едят люди, а может, и меньше. Но, глядя, как она надкусывает помидор, Константин ощутил пробежавший по его сердцу холодок.
— Ммм, — произнесла Зои. — Один из лучших, какие я когда-нибудь пробовала.
А Константином овладел ужас, ледяной страх, который раскачивался в его груди, будто подвешенный на шнурке. Он готов был обнять ее, взмолиться о прощении. Но удержался от этого. Прощения за что? За любовь к ней, за то, что он ведет себя как лучший из отцов, какие только могут быть на свете? Следующей весной он снимет дом на берегу, большой, чтобы места в нем хватило на всех. Дом, в котором смогут отдыхать не только он и Магда, — может быть, на Кейп-Коде. Зои привезет туда мальчишку, пусть он маленько спустит пар.
— Попробуй, — сказала она, протянув ему помидор, лежавший на ладони ее тонкой белой руки.
— Спасибо, милая, — сказал Константин и, приняв от нее помидор, впился в него зубами.
1993
Джамаль жил в нем. Бен думал о глазах и губах Джамаля, о густых потрескивающих волосах. И от этих мыслей его охватывало жалкое, тягостное ощущение, подобного которому он никогда прежде не знал: горячий, влажный комок чувств, непроницаемый, шипящий от страха, надежды, стыда, хотя сам комок состоял не из этих эмоций. Он туго поворачивался в животе Бена. Пугал его. Это была не любовь, не такая, какой он ее представлял. Это походило скорее на его представления о раке — раке, который убил жившую по соседству с ними миссис Маршалл, о комке обезумевших клеток, которые, как выразилась мама, «съели ее». Подобно раку, комок и был им, и не был. Он поедал Бена, все больше заменяя собою то, что съел.