Слава Бродский - Страницы Миллбурнского клуба, 2
О г а р е в (за сценой). Лиза! Лиза!
В дом входит Н а т а л и .
Н а т а л и. Я специально без предупреждения. Получился сюрприз. (Подходит к Г е р ц е н у и целует его в губы.)
СЦЕНА ДВЕНАДЦАТАЯ
Гостиная. За столом О г а р е в и Н а т а л и . Она в положении. В дом входит Г е р ц е н .
Г е р ц е н. Московские ведомости! Манифест! Александр Второй объявил об отмене крепостного права!
Целует Н а т а л и .
О г а р е в. Свершилось!
Н а т а л и. Какое счастье!
Г е р ц е н. Обнимемся, Ник. Это наша борьба и наша победа!
Обнимаются.
Г е р ц е н. Солнце выходит после долгой ночи! Быть может, это самый светлый день нашей жизни. Давайте закатим грандиозный праздник. И пригласим всех русских эмигрантов Лондона.
О г а р е в (открывает бутылку вина). Не только русских. Всех, кто нам сочувствовал.
Г е р ц е н. Обед с тостами! Газовые фонари, оркестр на улице, салют!
О г а р е в. Вечером музыка, танцы, дамы.
Г е р ц е н. По случаю великой даты предлагаю всем вместе отправиться в путешествие! Куда желаете?
О г а р е в. Франция! Вино – в пять раз дешевле. Погоды – в сто раз лучше.
Г е р ц е н. Добавь еще разницу в характерах. Французы с жаром съедают свою холодную телятину. Англичане хладнокровно уплетают свою горячую говядину.
О г а р е в. Или в Берн к Саше? Он там, в медицинской школе, скучает.
Г е р ц е н. Процветает! Режет прошлое поколение, и доволен.
О г а р е в. Будем вдыхать горный воздух Гельветической республики...
Г е р ц е н. ... и лопать местный сыр – плачущее рябое дитя Швейцарии.
Н а т а л и. Поедем в Россию.
Пауза.
Г е р ц е н. Россия закрыта для нас.
О г а р е в (пытается спасти настроение). Есть еще Италия, Бельгия, Германия.
Г е р ц е н (потухшим голосом). Везде, в сущности, гадко и тщедушно. Да и где ж нам хорошо-то будет?
О г а р е в (поет). «Ямщик, не гони лошадей! Мне некуда больше спешить. Мне некого больше любить. Ямщик, не гони лошадей».
Н а т а л и. Подадим прошение. Государь смилостивится и простит вас.
Г е р ц е н (язвительно). Разумеется. На нас наденут кандалы прямо на границе. Свободы в России не было и нет. Зверь не убит. Он только ошеломлен.
Н а т а л и. Я тоскую по родным местам.
О г а р е в. Жаль картин детства и юности. До слез жаль. Степи, тройки, березы, снеговые поляны. Их я нигде не найду. Мир вам, деды мои. Аминь. А свобода все равно дороже. (Выпивает.)
Г е р ц е н. Россия пространна, устройство власти в ней смутно задумано и беспорядочно выполнено. А то без преувеличения могу сказать: в России нельзя было бы жить ни одному человеку, понимающему сколько-нибудь свое достоинство.
Н а т а л и. Мой отец живет.
О г а р е в. Алексей Алексеевич был два раза арестован и, по счастью, избежал Сибири.
Г е р ц е н. А мы с Огаревым точно бы там были. Да за одно письмо в «Колокол» ссылают на каторгу. Вот Лев Толстой пишет: «Я, как Герцен, прятаться не стану. Я громко заявлю, что продаю имение, чтобы уехать из России, где нельзя знать минутой вперед, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут, – и уеду».
Н а т а л и. Пишет, а сам в России сидит. А мы здесь. Бросили поместья, родных, друзей. Эмигранты... никому не нужные в холодном лондонском тумане. Ты, Герцен, жалуешься, что твой сын Саша жениться собрался на девице из Флоренции. А она мещанка, необразованна, без манер, и только о деньгах и думает. А на ком ему жениться, когда ты выдернул его из его круга? Из круга, к которому твой сын принадлежал по рождению.
Г е р ц е н. Привилегии противны моим убеждениям... Я не мог дышать тамошним воздухом, оставаться рядом с тем, что я ненавидел. Мне нужно было удалиться от моего врага затем, чтобы отсюда, из самой дали, сильнее напасть на него. В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил определенное имя. Враг этот был – крепостничество!
Н а т а л и (Г е р ц е н у). И чего ты добился? Кто тебе благодарен? Крепостные? Они тебя не знают. Помещики? Они тебя ненавидят.
Г е р ц е н. Я делал то, во что верил. Я первый дал России свободное печатное слово.
Н а т а л и. Тургенев, Достоевский, Толстой, – они тебя ругают.
О г а р е в. И восхищаются. И гордятся.
Н а т а л и (Г е р ц е н у). Ты принес себя и семью в жертву своим амбициям. Зачем? Государь отменил бы крепостное право и без твоей помощи!
Г е р ц е н хочет что-то сказать, машет рукой и уходит.
О г а р е в. Лев Толстой недавно заметил: «Герцен не уступит Пушкину, где хотите, откройте, везде превосходно».
Н а т а л и (раздраженно). Знаю! А еще Толстой сказал: «Герцен – человек выдающийся по силе, уму, искренности. Изумительный писатель».
О г а р е в. Я хочу тебя спросить, Натали...
Н а т а л и. Наслышана! «Грандиозный ум! Великий талант! Автор бессмертных мемуаров! Мыслящая Россия обожает! Прогрессивная Европа аплодирует!»…
О г а р е в. Не то, Натали, не то…
Н а т а л и. …блестящий, отзывчивый, добрый и богат, как Монте-Кристо.
О г а р е в. Я хочу спросить: почему ты не хочешь быть счастливой?
Пауза.
Н а т а л и (тихо). Какое тут счастье? Я беременна. Родится маленький. Опять врать будем? The child of Nicolas Ogareff, editor of the Bell, the Russian newspaper and Natalie Tuchkoff. Как жить прикажешь, Ага?
О г а р е в. Жить каждым днем и радоваться.
Пауза.
Н а т а л и. Он не любит меня. У него было в жизни два апостола – ты и Наташа. Он думал, я стану третьим. А у меня не вышло. Я тебя несчастным сделала. И его, и себя погубила. Вот где моя трагедия.
О г а р е в. Да ты своим поведением меня и его в тысячу раз больше страдать заставляешь! И не произноси слово «трагедия»! Ты не знаешь, что такое трагедия! И не дай Бог узнать!
Пауза.
Н а т а л и (кричит). Александр! Александр! (Убегает. За сценой.) Прости меня!
СЦЕНА ТРИНАДЦАТАЯ
Гостиная. Входит Н а т а л и и останавливается перед портретом покойной жены Г е р ц е н а.
Н а т а л и. Ну, милая моя, признавайся, что у тебя было с Гервегом? Думаешь, я глупенькая и не догадываюсь? Я твои письма наизусть помню. «Живи сегодняшним днем, другого не будет». Так, Наташенька, а?
Входит Г е р ц е н.
Г е р ц е н. Добрый день, дорогая.
Н а т а л и. Герцен, я устала повторять: мне нужна вторая детская комната. Оля большая девочка. Она вполне может жить в мансарде. Я только об этом заикнулась – она в слезы. «Там тепло. Там холодно. Там сыро». Настаивать мне неловко. Приказывать я не могу. Сделай что-нибудь.
Г е р ц е н. Я надеялся, рождение двойняшек внесет мир и покой в наш дом. Им уже скоро три года, а в нашем доме нет ни того ни другого.
Н а т а л и. Пустая болтовня. Лучше разберись с Олей.
Г е р ц е н. Пришло письмо от Мальвиды. Она едет в Италию и предлагает взять Олю с собой.
Н а т а л и. Вот как! Интересно.
Г е р ц е н. Тата узнала – и тоже просится. Она хочет всерьез изучать живопись.
Н а т а л и. И что ты решил?
Пауза.
Г е р ц е н. У меня нет выхода.
Н а т а л и. Когда они уезжают?
Г е р ц е н. Завтра.
Н а т а л и (с вызовом). Я очень рада. У Мальвиды своих детей нет. Ей будет чем заняться.
Г е р ц е н (скрывая негодование). Надеюсь, когда они уедут, тебе станет легче.
Н а т а л и. Представь себе. На мне трое маленьких. Мне тяжело. (Неожиданно чему-то смеется.) Сегодня утром вдруг вспомнила, как ты совсем молодым человеком приезжал читать свой роман papa. А мы с сестрой, совсем крошки, слышали звук твоих дрожек и выбегали навстречу в коротеньких платьицах с черными фартучками. И каждый раз что-то влекло меня встретиться с тобой глазами, сконфузиться и убежать. Ах, Герцен, если б кто-то тогда шепнул мне: вот отец твоих детей. Как странно и чудно это… (Прижимается к нему.) Вот увидишь: без Таты и Оли нам не надо будет сдерживаться, притворяться. У нас начнется свободная жизнь.
Г е р ц е н. Я принимаю это решение с тяжелым сердцем. Оля, раз уехав, уже не вернется. Она и так почти не говорит по-русски. Тата тоже будет отдаляться. А Саша – давно отрезанный ломоть. Ему только самолюбие мешает, а так он уже давно бы отвернулся от всего русского. Прикажешь смириться, что мои дети стали швейцарскими немцами? Так я должен и свою натурализацию принять всерьез.
Н а т а л и. В твоих словах слышится упрек. Я его не принимаю. Все, о чем я мечтаю, – это иметь свой дом, растить детей, любить мужа, и быть уважаемой им. Вот мой идеал. Неужели я так много требую?